Выбрать главу

Редактора привезли на мажаре. Он лежал на спине, с полусогнутыми коленями, откинув набок голову, словно силился разобрать свою судьбу по линиям судорожно сведённой ладони. Под мокрым обмякшим рукавом угадывалась культяпка левой потерянной руки, стылый парафиновый лоб набряк строгой мучительной складкой, старившей его бровастое лицо.

Матрос залез на подводу и, обхватив тело убитого под мышки, поволок его задом к яме. Мертвая рука болталась по воздуху и чуть не задела Митю по щеке, — он ясно услышал мелкое, комариное тиканье часиков. Опустив редактора в могилу, безухий отстегнул на его запястье пряжку и сунул часы в карман.

— Прощай, друг! — Наборщик снял с головы увядший картуз и, вырвав из глины лопатку, с хмурым ожесточением начал швырять в яму комья земли.

На полустанок возвращались подавленные, без слов. Моряк развлекался тем, что, приложив лопату к колесу, счищал с железной шины налипавшую грязь. Дядько то и дело сплевывал через плечо, точно страдал зубной болью. Вечер опускался нахохленный, прохладный. Матрос без дела шарил в кармане и, вынув за ремешок часики, неожиданно протянул их Мите.

— Носи, брат, на здоровье — тебе ещё долго жить!

Подарок обрадовал Митю, лёгкое, дымчатое воспоминание тронуло сердце. Он всегда мечтал о часиках.

Моряк угадал его желание: часы в ладони — тёплые, уютные. Хорошо!

В станционное помещение перетаскивали раненых и складывали на полу. Бледногубый обозник по-рыбьи черпал раззявленным ртом кислый, испорченный воздух и выпускал тяжёлый, надсадный рёв — пуля вошла ему в живот. Сестра накладывала повязку, Митя поддерживал обозника на горячую шею.

Синели стекла. Дождь однообразно шумел по крыше. Пустые вагоны пугали затаёнными тенями. Прошёл стрелочник с приветливым фонариком. Митю клонило ко сну. Примостившись на подоконнике, он впал в глухое, дрёмное забытье, крепко сдавив в кулаке разговаривающие часики.

В тёмную, болотную мглу выступали отряды, без песен, чавкая сапогами по грязи. Дядько и безухий волочили набухшие, свинцовые ноги. Далеко за железной дорогой пробежала тонкая струя заката. Звякали винтовки, чей-то басок делился впечатлениями прошедшего дня... Обозные огни отплывали, тонули в тумане...

***

Мите снился сон.

На горе освещённый солнцем стоит домик с зелеными ставнями. Митя пробирается к нему сквозь кусты, боясь выпустить из вспотевшей ладони пойманного воробья. Воробьиное сердечко стучит мелко и хлопотливо, но Митя держит его крепко. Вот он подкрался к домику и подсматривает в окошко. В чистенькой, выбеленной горенке сидит за столом редактор и выпиливает лобзиком полочку для книг. Митя боится, как бы он не увидел его и не отнял воробья, но редактор сосредоточенно занят работой. На лобзике оборвалась пилочка. Редактор поднял голову и вонзился глазами в окно: Митя хочет присесть и спрятаться от слюдяных, остановившихся глаз, но щека крепко приклеилась к холодному стеклу. Так они смотрят друг на друга две минуты. Из-за спины Гайлиса поднимается солдат с кудрявой бородой и замахивается лопаткой. Крик засох в Митином горле. Но редактор, не поворачиваясь, что-то произносит одними губами. Мите за стеклом не слышно, что он говорит, но он угадывает это слово: «Клякса!» Солдат складывает лопатку, как перочинный ножик, и прячет её в карман. «То-то, — жуют губы редактора, — а воробья у этого мальчика не отнимать». Митя удивляется тому, что так ловко умеет угадывать беззвучные слова. Редактор смотрит на него серьезно и говорит: «Храни воробья, он четырехугольный».

Митя ошалело подпрыгивает на подоконнике и трёт кулаком заспанные глаза. Сестра дергает его за рубашку. В полутёмном помещении стонут раненые, шумит дождь, за окном по-бычьи ревёт паровоз и щелкают бичи выстрелов.

— Обоз захвачен!

Щёки сестры подернулись голубым тленом испуга. Она по-детски доверчиво прижалась к Митиному плечу.

— Тебе не страшно?

Митя погладил её по руке и от этого почувствовал себя взрослым.

— Я даже собак не боюсь, — успокоил он.

Из тёмного угла трухляво тянул раненный в живот обозник:

— Пить... пи-ить...

На дворе плавал приглушенный, мохнатый гул и звонко цокали копыта, точно кто-то сыпал в ящик деревянные ложки. Где-то недалеко громыхнуло, донесся тонкий, заячий крик: ай-яй-яй-яй — бесконечный, хватающий за душу. Услышав этот крик, раненые отозвались обеспокоенными стонами. Сестра вытряхнула на сгиб большого пальца белый искристый порошок и жадно втягивала его через расширенную ноздрю.

Треснуло стекло — на подоконник со звоном посыпались льдистые осколки, пахнуло сыростью. В провал окна медленно просунулась шашка и за нею чубатая вислоухая голова, украшенная лихой тонкорунной кубанкой. Казак настороженно шевелил одними ноздрями, обводя комнату разбойничьим взглядом: он прислушивался к стонам. Вздрогнув от неожиданности, он уперся жесткими, волчьими глазами в Митино лицо. «Так на меня глядел во сне Гайлис», — тоскливо припомнил Митя. Шашка поднялась, блеснув острой полоской, и, резко потухнув, повисла над Митиным плечом: он испуганно зажмурил ресницы, — навязчивое ощущение неотвратимости сковало тело, хотелось закричать, но горлом проходил лишь прерывистый, охриплый сквозняк. Напряжение разрядила сестра: