Варов-Гриш осторожно приблизился к затухающему костру. Ведь стоянка, пусть короткая, может многое поведать. Двое были в валенках — эти, наверно, русские. Здесь наследил Яран-Яшка, он приволок сухару и суетился, раскидывая костер, а вот здесь, под елью, стоял в кованых сапожищах грубоголосый. Видать, вовсе не из этих мест, но почему-то не хоронится, в таких сапогах он каждому приметен. Водку наскоро выпили, стоя, бутылка горлышком торчала из сугроба, у костра маленько насорили осетровой шкуркой. И больше ничего… А почему таятся? Куда пошли-поехали, чего задумали? Однако в каждом опасность угадывать, ходить в лес да оглядываться? Нет. Подохнуть можно от такой жизни.
«Но вызнать их следует, — решил Варов-Гриш и позвал собаку, что шарила по кустам. — Домой пора… Елення поди заждалась. Да Илька просил беличий хвостик. Эх ты, Илька, родимая душа! Неужели не суждено тебе ходить на охоту?»
И незаметно со всех сторон набежали думы… думы… думы…
С двумя братьями, Петул-Васем и Пранэ, выехал он рыбачить тем летом верст за пятнадцать от Мужей в Васяхово. Началась путина, и торопился Гриш запастись рыбой на долгую зиму. Ильке минуло тогда три года — крепенький, подвижный, смышленый поднимался мальчонка, дружелюбный и доверчивый, и оттого знали его не только в селе, но и окрестные остяки, что по делам наведывались в Мужи. Тянулся он к людям, юркий и веселый, как бурундучок — посвистывал дроздом, кричал кукушей-кеня, ухал, словно филин-сюзь. Пел непереводимые птичьи песни, и за легкость звенящего смеха его одаривали люди кедровой шишкой, манком на рябчика, обломанной блесенкой на щуку, лебединым пером или беличьим хвостиком на забаву.
Но случилась беда, подстерегла росомахой. Собралась мать Елення на рыбацкий стан к Гришу, а Илька намертво вцепился в нее — «бери к отцу». Так и этак билась с ним Елення — как смоляной прилип. Не выдержала, взяла.
Заштормовала Обь, забилась волна в борта лодки-калданки,[7] северный ветер просквозил, выстудил мальчонку, и заледенел Илька хрупкой веточкой — руки-ноги ломала мерзлота изнутри. Заметался отец, ударилась в слезы Елення. К полудню голову мальчика свело набок, руки и ноги скрючило судорогой. Он впал в беспамятство. Елення не находила себе места, не выдержал и Гриш: обхватил голову руками, заплакал. Полгода кормили сына с ложечки. Постепенно голова выпрямилась, возвратилась речь, а ноги не действовали и стали сохнуть.
Дядька Петул-Вась, что служил в армии санитаром-ветеринаром, осмотрел Ильку и заявил сурово:
— Паралич.
Всех окрестных бабок и гадалок обегала Елення. Она дала обет: если сын поправится, пешком сходить в Абалакский монастырь, что возле Тобольска, за полторы тысячи верст. Елення впустила в себя чувство неискупимой виноватости перед сыном, впустила и принялась выращивать в себе то истовое страдание, что называется беззаветной материнской любовью. Как это — бегать, прыгать, залезать бельчонком в кроны кедров — и вдруг! Вдруг после трехлетней жизни, что начинала раскрывать свои маленькие чудеса и тайны, что ревела бурей над лесом и шептала шорохом звезд, кедровой хвоинкой и хрустким треском растущего гриба, вновь учиться ползать, распластавшись по земле.
По совету Петул-Вася Ильку каждый вечер сажали в деревянное корыто с горячей водой, сдобренной муравьиными настоями, укрывали с головой покрывалом. Мальчик задыхался, ревел, но его парили и парили, приговаривали:
— Коньэр ты наш! Потерпи чуток… Потерпи, коньэр-калека!
Началась бесконечная, изо дня в день, из часа в час, борьба за маленькое существо. И не только Елення — мать, терпеливая мать, принявшая на себя виновность, но и отец — Гриш, и дядьки, и тетки, и все село Мужи пыталось спасти ребенка. Сбереги его, Земля! Дай силы ему, Земля!
Илька полз по грани жизни и гибели. Выздоровеет, но поднимется ли на ноги? Хватит ли души взнуздать себя и прийти к людям, не вызывая у них жалости?
— Не горюй, детка, — жалеет бабушка Анн. — В твоем роду по дедушке-бабушке и певуны, и плясуны бывали. Даже иконы малевал один. Тоже был калека-коньэр. Аристархом звали. Авось Бог пожалеет — и тебя одарит уменьем к чему-нибудь. А сейчас слушай!
И добрая бабушка Анн пела ему песни, что придумывала на ходу. И песни ее были все время разными, редко они повторялись. Илька тоненьким голоском подпевал бабушке.
— Не горюй, детка! — ласковой ладошкой прикасалась бабушка к его головке. — Бог и тебя одарит каким-то уменьем, только ни ты, ни я еще не знаем. Крепись…
7