Выбрать главу

Парабукин опустил руку.

— Откуда ты такой, сатаненок!

Извозчик осаживал не успевшего распалиться подтанцовывающего рысака. Цветухин соскочил на тротуар.

— Сколько вас против одного? — с презрением метнул на него взгляд Парабукин. Он все ещё не мог отдышаться. С нетерпением, злыми рывками он раскатал засученный рукав, словно объявляя капитуляцию.

— Скандал не состоялся, — проговорил Цветухин. — Стыдно всё-таки отцу запугивать ребёнка. Так я думаю.

— Позвольте мне, господин актёр, наплевать, как вы думаете, — ответил Парабукин, вытирая рукавом лицо и в то же время делая нечто вроде книксена. — Другого полтинника вы мне не пожертвуете, нет? Или, может, пожертвуете? Похмелиться человеку надо? Требуется, спрашиваю, похмелиться, а?

— Видите вон голубой дом, — спросил неожиданно Цветухин, — вон, угловой, в конце квартала?

— Это Мешкова-то?

— Не знаю чей…

— Я-то знаю: Мешкова, нашего хозяина, которому ночлежка принадлежит.

— Ну, вот рядом флигелёк в два окошечка. Зайдите сейчас туда, я дам опохмелиться.

— Это что же… на самом деле?.. Или шутите?

— Ступайте, мы сейчас туда подъедем.

Улыбается ведь иногда человеку фортуна, и, пожалуй, как раз когда он меньше всего может рассчитывать на улыбку! Эта надежда бесхитростно осветила лицо Парабукина, и, глянув на молодого человека, он махнул рукой снова вполне благодушно.

— Повезло тебе, техник, благодари бога.

— Вот что я благодарю, — сказал юноша и оторвал от пояса кулаки.

Цветухин, распахивая накидку, шагнул к нему.

— А я хочу отблагодарить вас за смелый поступок. Я Цветухин.

— Извеков, Кирилл.

В рукопожатии они ощутили сильную хватку пальцев друг друга и мгновенно померились выдержкой.

— Ого, — улыбнулся Цветухин, — вы что, гимнастикой занимаетесь?

— Немножко… Я вас узнал, — вдруг покраснел Кирилл.

— Да? — полуспросил Егор Павлович с тем мимолётным, по виду искренним недоумением, с каким актёры дивятся своей известности и которое должно означать — что же в них, в актёрах, находят столь замечательного, что все их знают? — Вы поберегите девчоночку, покуда ей угрожает родитель, — с деликатностью переменил он разговор. — Славная девчоночка, правда?

— Я отведу её к нам. У меня мать здесь учительницей.

Они распрощались таким же стойким мужским рукопожатием, и Кирилл с увлечением посмотрел вслед пролётке, пока она отъезжала к мешковскому дому. Потом он вошёл во двор.

У забора, в жёсткой заросли акаций, сидела на земле Аночка. Обхватив колени и положив на них голову, она неподвижно смотрела на Кирилла. Грусть и любопытство больших глаз делали её взор ещё тяжелее.

— Что, испугалась?

— Нет, — ответила Аночка. — Папа ведь меня не бьёт больно. Он добрый. Он только постращает.

— Значит, ты от страха бежала?

— Да нет! Я бежала, чтобы он деньги не отнял.

И она, разжав кулачок, показала полтинник.

— Ну, тогда ступай к себе домой.

— Я ещё маненько посижу.

— Почему же?

— А боязно.

Кирилл засмеялся.

— Тогда хочешь к нам, побыть немножко у моей мамы?

Она потёрла о голую коленку полтинник, полюбовалась его наглым блеском на солнце, ответила, помедлив:

— Немножко? Ну-ну.

Он взял её за руку и, с видом победоносца, повёл через двор к старой одностворчатой двери. Аночке бросились в глаза узорчатые завитки больших чугунных петель, прибитых к двери шпигирями с сияющими, как полтинники, шляпками, и она ступила в тёмные сени с прохладным кирпичным полом.

5

Пастухов и Цветухин вошли к Мефодию — в его тесовый домик из единственной комнаты с кухней, который был тотчас назван хозяином так, как звала такие домики вся Волга:

— Наконец пожаловали ко мне, в мой флигерь. Милости прошу.

— Кланяйся, — сказал Цветухин.

— Кланяюсь, — ответил Мефодий и нагнулся в пояс, тронув пальцами крашеный пол.

— Принимай, — сказал Цветухин, накрыв сброшенной с плеча накидкой всего Мефодия, как попоной.

Мефодий захватил в горсть цепочку накидки, позвенел ею, топнул по-лошадиному и слегка заржал. Ради полноты иллюзии он стал на четвереньки.

— Шали! — сказал Цветухин, как извозчик.

Пастухов снисходительно кинул своё великолепное пальто на спину Мефодию, водрузил сверху шляпу, и Мефодий осторожно отвёз одежду на кровать, в угол.

Вернувшись, он стал рядом с приятелями, улыбаясь толстыми губами, которые не безобразили, а были красивее всего на его лице, изуродованном меткой пониже переносицы. Метка была наказанным любопытством: мальчишкой он смотрел в щёлку за одним семейным приключением, рука сорвалась, опрокинув ящик, на который он опирался, и Мефодий упал носом на ключ, торчавший из дверного замка. Целую жизнь потом он если не рассказывал, то вспоминал эту историю.

Все трое — гости и хозяин — блаженно оглядывали стол, занимавший середину комнаты. Редиска румянилась сочными бочками, либо пряча, либо высовывая наружу белые хвостики корешков. Лук метал с тарелок иссиня-зеленые воздушные стрелы. Огурцы были настолько нежны, что парниковая зелень их кожицы отливала белизной. Розовые ломти нарезанной ветчины по краям были подёрнуты сизовато-перламутровым налётом, их сало белело, как фарфор. Две бутылки золотисто-жёлтого стекла, погруженные в миску с подтаявшим снегом, были украшены кудрявой ботвою редиски. Стол накрывала мужская рука — это было ясно видно. Из кухни от русской печи пряно струился в комнату аромат горячего мясного соуса.

У Пастухова раздувались ноздри. Изменившимся голосом, чуть-чуть в нос, он буркнул скороговоркой:

— Послушай, Мефодий: ты фламандец.

Он занёс руку над бутылью, но приостановился и заново окинул глазом стол.

— Масло?.. Есть. Соль?.. Есть. Горчица?.. Ага. Хлеб?.. Хлеб! — прикрикнул он. — Мефодий, где хлеб?

Мефодий поднёс хлебницу с московскими калачами, приговаривая врастяжечку:

— И похвалил я веселье, ибо нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться… Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой и пей в радости сердца вино твоё. Так сказал Соломон.

Цветухин на иерейский лад повысил ноту:

— Наслаждайся жизнью с женщиной, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что сие есть доля твоя в жизни и трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем. Так сказал Соломон.

— Попы несчастные, — с гримасой боли вздохнул Пастухов и, быстро вырвав бутыль из снега, обернул её салфеткой и налил водки.

Они дружно выпили, провозгласив спич в одно слово: «Поехали!» — опять серьёзно оглядели снедь, точно не решаясь разрушить на столе чудесный натюрморт, и принялись за редиску. Пастухов ел заразительно вкусно — грубо и просто, без жеманства, как едят крестьяне или баре: с хрустом перекусывал редиску, намазывал на неё масло, обмакивал в соль на тарелке, разрывал пальцами дужку калача и провожал куски в рот решительным, но неторопливым движением. Щеки его были бледны, он отдавался еде, он вкушал её всею плотью.

— Ты похож на певца, Александр, — засмеялся Цветухин, любуясь им.

— А как же? — сказал Пастухов и широко обвёл рукою стол. — Награда жизни. Я люблю людей, которые угощают, как прирождённые хлебодары.

Он взглянул одобрительно на Мефодия, помолчал и добавил:

— Умница… Здоровье Мефодия!

Они чокнулись, произнесли свой краткий спич: «Поехали!» — и в это время услышали звяканье дверной щеколды. Мефодий вышел в сени и, тотчас возвратившись, сообщил, что какой-то галах говорит, будто ему велели прийти.

— Крючник, такой кудрявый, да? — спросил Цветухин. — Зови его сюда.

— На кой черт он тебе нужен? — сморщился Пастухов.

— Зови, зови.

Парабукин вошёл согнувшись, будто опасаясь стукнуться головой о притолоку. Улыбка, с которой он обращался к своим новым знакомым, была просительной, но в то же время насмешливой. Глаза его сразу остановились на самом главном — на бутылях с водкой, и он уже не мог оторваться от них, точно от какой-то оси мироздания, перед ним фантастично возникшей. Было понятно, что не требуется никаких слов, и все последующее произошло в общем молчании: Мефодий принёс чайный стакан, Цветухин налил его до краёв, Пастухов положил хороший кус ветчины на калач, Тихон Парабукин быстро обтёр рот кулаком и принял стакан из рук Цветухина молитвенно-тихо. Он перестал улыбаться, в тот момент, когда наливалась водка, лицо его выражало страх и предельную сосредоточенность, как у человека, выслушивающего себе приговор после тяжёлого долгого суда. Пил он медленно, глоток за глотком, прижмурившись, застыв, и только колечки светлых его кудрей чуть-чуть трепетали на запрокинутой голове.