— Этого не будет, — сказала Лиза, высвобождая руку, — если вы поможете Кириллу. Помогите ему, помогите!
Она закрыла лицо, облокотившись на стол.
— Я даю слово, — ответил Цветухин приподнято и задушевно, — даю вам слово, что вместе с Пастуховым сделаю всё, что в наших силах. Но и вы дайте мне слово, что не будете безрассудно коверкать свою жизнь.
Она поправила волосы и распрямилась.
— Вы говорите, нельзя идти против себя. Значит, идти против отца?
— А чем помог бы вам Кирилл? — вдруг трезво сказал Цветухин.
Он снова поднялся, молча походил по комнате, заглянул в раскрытую книгу, перелистал несколько страниц, пожал плечами.
— Кирилл ещё мальчик, школьник. Вы заметили, как он ревновал вас ко мне? — засмеялся Цветухин.
Лиза опустила голову.
— Хотите, я вам скажу, кто такой Шубников? Этот избалованный купеческий дофин, этот сластёна…
— Нет, нет! — сказала Лиза. — Я не знаю его и не хочу знать.
Он перевернул ещё страничку.
— Вы любите стихи?
Она не ответила.
Он прочитал сочным, шелковистым голосом, откинувшись к окну:
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар…
— Хорошо? — спросил он и неслышным шагом подошёл к Лизе.
— Я боюсь стихов, — сказала она.
— Почему?
— Я их не понимаю и… люблю.
Он пристально изучал её лицо.
— Знаете что, — сказал он, будто удовлетворившись своим исследованием и придя к нужному решению. — Возьмите меня в союзники против вашего отца.
Она точно не решалась поднять голову.
— Если вы откажетесь выйти замуж за Шубникова, вам надо будет уйти из дому. Я хочу вас поддержать. Я вас устрою.
Она встала и, не глядя на него, проговорила:
— Это будет не только против отца, но и против меня самой.
— Спасибо, спасибо! — воскликнул он с весёлой беспечностью и с тем шумным уверенным смехом, которым владеют хорошие актёры.
Он поболтал ложечкой в расплывшейся на блюдце жидкости и вздохнул неутешно:
— Бедное мороженое, бедное мороженое!
— Я пойду, — сказала Лиза.
— Подождите, может быть, ещё придёт Вера Никандровна. Куда вам спешить, Лиза?
— Нет, я пойду. Благодарю вас за ваше обещание. Прощайте.
Она подала ему руку и, торопясь, высвободила, почти вырвала её.
В третий раз она уходила, убегала от Цветухина. Зной опалил её на дворе. Горячий, неподвижный, томительно предчувствующий перемену, он удушал её беспощадно.
25
Мебель была давно реставрирована, книжный шкаф и диван стояли зашитые в тесовые решётки, надо было бы отправлять кабинет в Петербург, а Пастухов все ещё не мог сдвинуться с места. Он должен был окончить новую пьесу. Московский театр, при поддержке телеграфа, то ласково, то отчаянно и даже грозно увещевал не затягивать работу, и он сам тревожился, что дело близится к осени. Но два-три персонажа его пьесы не догадывались, как выйти из игры, навязанной им автором, и он скучно примеривал к ним обличья своих знакомых, чтобы распутать неподатливый узел.
Он понимал, что слишком зажился в этом городе сарпинки, отставных генералов и мучных королей. Но он знал также, что, когда вывезет отцовский кабинет, больше незачем будет приезжать сюда, под кров своего детства.
За столом, ещё тонко отдававшим свежей полировкой, перед распахнутым оконцем, над которым дышала обвисшая кисейная занавеска, он перебирал в памяти ароматы, навестившие его из соседнего сада, пока он сиживал тут, чиркая бумагу и листая книги. Он вспомнил приторную сладость белой акации — старого дерева, каждую весну мучившего своим дурманом целый квартал. Землисто-медовое дыхание пионов, целыми охапками кочевавших с прохладных клумб к нему на стол и подоконник. Уксусно-коричный запах маттиолы, по вечерам напоминавший открытые двери колониальных лавок. Нежно-девичье благоухание резеды, похожее на отдалённое дуновенье едва начатого покоса. Все это уже прошло, и теперь, с закатом солнца, в окно врывался тяжеловесный наркоз табака, дразнивший обоняние с беззастенчивостью спирта. Да, перед тем как уступить первым вечерним холодкам, август терзал землю своим плодоносящим томленьем, и все живое торопилось набрать в эту пору неиссяканья сладостные запасы на будущее.
Подёргивая ноздрями, Пастухов втягивал в себя жаркий ток сада и думал о том, что непременно уедет, как только войдёт в силу пора цветов без запаха — георгин и астр; о том, не взять ли некоторые наивные черты Цветухина для одного персонажа в пьесу; о том, что хотя Бальзак, в сущности, плохо писал, но, как никто другой, понимал природу искусства, которая заключается в качестве воздействия произведения художника, а не в качестве выделки самого произведения; о том, что воображение, конечно, — бог, но, как всякое божество, оно есть, в сущности, произвол, хотя и покоящийся на основе реального опыта; что существует родной брат воображения, представляющий более высокий дар ума, — это предвидение, которым обладают только аналитические характеры. Воображение видит по кругу, ему доступно все без отбора, и потому оно не может предсказать ничего; предвидение идёт по прямой, от причины к следствию, и для него будущее есть только результат настоящего. Возможно, думал дальше Пастухов, разглядывая мысленным взором толпящихся разношёрстных людей из жизни, из недописанной пьесы, из раскрытой на столе книги, возможно, что среди современников, лишённых воображения, есть пророки, которым уже сейчас ясно будущее человека, народов, всей земли. Можно себе представить, путём воображения, любые формы будущего, но выбрать какую-нибудь одну, как неизбежную, доступно только предвидению. Однако пусть воображение беспомощнее предвидения. Оно слаще его. Фантазия слышит все ароматы мира, логика — только сильнейший.
Пастухов мечтал, сочинял пьесу и перелистывал Бальзака. Все вместе было наслаждением. Так когда-то он представлял себе свои зрелые годы — в этой плавности плотских ощущений и в свободном столкновении мыслей. Может быть, город, с которым он скоро расстанется, когда-нибудь из города мучников станет городом университетов, и, уже академиком, Пастухов ещё раз приедет сюда — вспомнить любовный язык акаций, резеды и вечерних табаков, и опять завихрятся мысли, как сейчас: о надеждах юности, о московских студенческих походах по ночным чайным, о первом сердцебиении за театральными кулисами, об утолённом тщеславии после вызовов публики, сразу обо всём — кроме смерти. Нет, нет, о смерти Пастухов никогда не будет думать. Разве существует смерть в искусстве?
Пастухов крепко потёр горячее лицо ладонями, точно смывая с себя непрошеную заботу, и стал записывать в красную книжечку отчёркнутые места из Бальзака, перекликавшиеся с его убеждениями. «Задача искусства не в том, чтобы копировать природу, но — чтобы её выражать. Ты не жалкий копиист, но поэт!.. Иначе скульптор исполнил бы свою работу, сняв гипсовую форму с женщины». «Излишнее знание, так же как и невежество, приводит к отрицанию».
Вдруг он задумался над излишним знанием. Надо ли действительно знать, как делается искусство? Знал ли это Бальзак? Не в том ли секрет его победы, что он вселял душу в две тысячи своих персонажей, не отдавая себе отчёта, по каким законам он их создаёт? Не напрасно ли биться в поисках законов искусства? Они не существуют. Они воплощены в действии. Если искусство действенно, оно закономерно. Если оно мертво для восприятия, какой закон сможет его оживить?
Этот увлёкший Пастухова разговор с самим собой был странным образом прерван: тень какой-то головы скользнула на оконной занавеске. По двору прошёл, наверно, очень рослый человек, — окна лежали высоко. Насторожившись, Пастухов расслышал звон шпор и потом — колокольчик в передней, как будто неприязненно вскрикнувший. Он пошёл открыть.