Они чокнулись, произнесли свой краткий спич: "Поехали!" - и в это время услышали звяканье дверной щеколды. Мефодий вышел в сени и, тотчас возвратившись, сообщил, что какой-то галах говорит, будто ему велели прийти.
- Крючник, такой кудрявый, да? - спросил Цветухин. - Зови его сюда.
- На кой черт он тебе нужен? - сморщился Пастухов.
- Зови, зови.
Парабукин вошел согнувшись, будто опасаясь стукнуться головой о притолоку. Улыбка, с которой он обращался к своим новым знакомым, была просительной, но в то же время насмешливой. Глаза его сразу остановились на самом главном - на бутылях с водкой, и он уже не мог оторваться от них, точно от какой-то оси мироздания, перед ним фантастично возникшей. Было понятно, что не требуется никаких слов, и все последующее произошло в общем молчании: Мефодий принес чайный стакан, Цветухин налил его до краев, Пастухов положил хороший кус ветчины на калач, Тихон Парабукин быстро обтер рот кулаком и принял стакан из рук Цветухина молитвенно-тихо. Он перестал улыбаться, в тот момент, когда наливалась водка, лицо его выражало страх и предельную сосредоточенность, как у человека, выслушивающего себе приговор после тяжелого долгого суда. Пил он медленно, глоток за глотком, прижмурившись, застыв, и только колечки светлых его кудрей чуть-чуть трепетали на запрокинутой голове.
- Здорово, - одобрил Пастухов, протягивая ему закуску.
Но Парабукин не стал есть. Он содрогнулся, потряс головой, крепко вытер ладонью лицо и с отчаянием проговорил:
- Господи, господи!
- Раскаиваетесь? - спросил Пастухов.
- Нет. Благодарю господа и бога моего за дарование света.
- Давно пьете? - спросил Пастухов.
- Вообще или за последний цикл?
- Вообще, - сказал Пастухов, засмеявшись.
- Вообще лет десять. Совпало как раз с семейной жизнью. Но не от нее. Не семья довела меня, а, правильнее сказать, я ее.
- Пробовали бороться?
- С запоем? Нет. Тут больше Ольга Ивановна выступает с борьбой. Видели, как она у меня денежку конфисковала? А я не борюсь. Зачем?
- Пьете сознательно, да?
- А вот вы как пьете - бессознательно?
- До потери сознания, - сказал Мефодий.
Парабукин улыбнулся уже совсем безбоязненно. Лицо его расцветилось, Самсонова сила ожила в нем, он стоял прямой и выросший. Пастухов не сводил с него клейкого взгляда, без стеснения, в упор изучая его, точно перед ним возвышался каменный атлант.
Цветухин положил на грудь Тихона ладонь:
- Красота, Александр, а?
- Верно, - согласился Парабукин. - Ольга Ивановна, когда простит меня, положит так вот голову (он похлопал по руке Цветухина и прижал ее к своей груди), скажет: Тиша, мой Тиша, зачем ты себя мучаешь, такой красивый. И заплачет.
Глаза его вспыхнули от слезы, он вздохнул с надрывом.
- Действует водочка? - полюбопытствовал Пастухов.
- Зачем ты себя мучаешь? - продолжал Парабукин мечтательно. Остановись, Тиша, скажет Ольга Ивановна, вернись к прошлому; как хорошо, ты будешь контролером поездов, я тебе воротнички накрахмалю, Аночка в школу пойдет, я буду за Павликом смотреть. Остановись.
- А вы что? - спросил Цветухин.
- А я говорю: эх, Ольга Ивановна! Идет смешанный поезд жизни, как его остановишь? И, может, зашел наш с тобой поезд в тупик, в мешковский ночлежный дом, и нет нам с тобой выхода. Она мне: может, это, говорит, не тупик, а станция? - Да, говорю я, станция. Только приходится мне на этой станции грузчиком кули таскать. - Нет, говорит Ольга Ивановна, те, которые считают нашу ночлежку станцией, те бьются за жизнь, а ты не бьешься. Бейся, говорит, Тиша, умоляю тебя, бейся.
Парабукин опять всхлипнул и потянулся к пустому стакану.
- Еще глоточек разрешите.
Пастухов отнял у него стакан.
- Нет, - сказал он, - довольно.
Он отвернулся от Парабукина, на лице его мгновенно появилось выражение брезгливой скуки, он уныло смотрел на еще не разоренный стол.
- Так вы нам порекомендуете какого-нибудь красочного человека из обитателей вашего дома? - спросил Цветухин весьма мягким тоном.
- Дом этот не мой, дом этот - Мешкова, - сердито ответил Парабукин. К нему и обращайтесь. Он здесь проживает, вы на его дворе находитесь.
- До свиданья, - сказал Пастухов, резко поворачиваясь на стуле и почти всовывая в руку Тихона закуску, которой тот не касался, - калач с ветчиной. - Мефодий, проводи.
Парабукин ушел, выпятив грудь и с такой силой шагнув через порог в сени, что задрожала и скрипнула по углам тесовая обшивка дома.
- Нахал! - проговорил Пастухов.
Когда Мефодий сел за стол, трапеза возобновилась в благоговейной тишине. Захрустели на зубах огурцы и редиска, поплыл запах потревоженного зеленого лука, заработали ножи над ветчиной, взбулькнула водочка. "Поехали", - сказали приятели - в первый раз негромко. "Поехали", произнесли во второй - погромче. "Поехали", - спели хором в третий, после чего Пастухов засмеялся, отвалился на спинку креслица и начал говорить, пощелкивая редиску, как орехи:
- Дурак ты, Егор Цветухин! Дурак! Все эти оборванцы - ничтожные бездельники. А кто-то придумал, что они романтики. И все поверили и создали на них моду. И ты попался на удочку, вместе с другими внушаешь галахам, что они какие-то поэтичные гении. Теперь ты видал этого волосатого хама? Хам и алкоголик, больше ничего. Разве ты нашел в нем что-нибудь новое? Знакомые персонажи.
- Я их не поэтизирую, Александр, я все это делаю для искусства, сказал Цветухин гораздо серьезнее, чем требовал снисходительный тон Пастухова.
- То есть как? Ты хочешь точнее воспроизвести на сцене вот такого волосатого пропойцу? Для чего спонадобилась тебе точность? Чтобы сделать на подмостках второй ночлежный дом? Для чего? Ступай сходи на Верхний базар, там есть второй ночлежный дом. Какое дело до этого сцене, театру, искусству?
- Знаю, знаю, - воскликнул Цветухин, - это ты насчет мопса: Гете сказал, что если художник срисует с полной точностью мопса, то будет два мопса, вместо одного, а искусство ровно ничего не приобретет.
- Ну, вон какой ты образованный! Двадцать - тридцать лет назад Золя всем своим трудом проповедовал точное перенесение действительности в романы. Он ездил на паровозе, чтобы затем изобразить в книге машиниста, спускался в шахты, ходил в веселые дома. И я недавно перелистывал старые французские журналы и нашел карикатуру, напечатанную после выхода его романа "Париж". На мостовой, под копытами лошади, лежит бедный Золя в своем пенсне со шнурочком, без цилиндра, и под карикатурой написано: "Господин Золя бросился под фиакр, чтобы затем жизненно описать чувства человека, которого сшиб извозчик..."