- Послушай, Валюша, как иеромонах Зиновий излагает довод по растению власов естественному: "Понеже власы суть дело естества, а не сила веры, они растут у нас так, как трава осока и трости на местах влажных; следовательно, сами по себе спасения или святости не составляют. Можно и остриженному иметь добрую душу, а, напротив, с бородою и с усами бывают нечистивые и злодеи. Итак, что за противность оные брить и подстригать?" Мудро, Валюша? А раскольники извиваются, не хотят покориться истине. В бороде, говорят, образ божий состоит, и брить ее беззаконно. Тогда отец Зиновий разит их ответом: "Никак, ибо: а) бог есть дух бестелесный, а потому ни брады, ни ус не имеет, б) как младенцы и жены бород не имеют, то аки бы они и образа божия непричастны?" Премудро сказано, Валюша, премудро!
И, любуясь остротою своей памяти, торжествуя над пригвожденными еретиками, Меркурий Авдеевич разглаживал бороду, смеялся и восклицал:
- Вот нелепости брадозащитников!
Религиозную ученость он считал старшей, а светскую науку младшей, и если бы между ними существовала зависимость, подобная семейным узам, в его книжной этажерке, наверно, убавилось бы церковнославянской печати. Но наука была, по его размышлению, блудным сыном, который не собирался возвратиться в отчий дом. Поэтому к почитанию образованных людей у Меркурия Авдеевича прибавлялась осторожность: бог их знает, не состоят ли эти самые медики и натуралисты в родстве с беспоповцами, какими-нибудь "самокрещенцами" или "погребателями"? Подальше от них - и дело будет надежнее.
И поэтому в дом к Мефодию, к веселому своему квартиранту, Меркурий Авдеевич входил с интересом, но настороженно, тем более что не только узнал актера Цветухина и не только в Пастухове тотчас заподозрил птицу редкостную, может быть такую, каких не видывал, но вдобавок заволновался приглашением выпить, а в этой щекотливой области он управлял собою не совсем уверенно.
- Пожалуйте, - сказал Мефодий, поднося ему пузатую рюмку, так полно налитую, что водка струилась по пальцам.
- Что вы, - ответил он, и голос его сделал реверанс. - Я не употребляю вина. Почти совсем не употребляю.
И тут он встретился глазами с Пастуховым.
7
Перед Меркурием Авдеевичем сидел молодой, но из-за полноты и видимой рыхлости тела казавшийся старше своего возраста человек. В дородности и спокойствии его лица заключалось некоторое превосходство над тем, кого он в эту минуту наблюдал, но его рот и щеки приподнимала любезная гипсовая улыбка, а глаза совершенно не были связаны ни со спокойствием лица, ни с обязательностью улыбки, - любопытные щучьим любопытством, жадно-холодные глаза. Заглянув в них, Мешков испытал состояние, которое мог бы определить словами: ну, пропал! Но ему было приятно и почти лестно, что вот сейчас гипсовая улыбка дрогнет и необыкновенный человек обратится к нему, очевидно, с просвещенным разговором.
И правда, лицо Пастухова ожило, взгляд соединился со всеми другими его чертами, и он потянулся с рюмкой к Мешкову.
- Бросьте вы, пожалуйста, говорить пустяки! - сказал он деликатно и в то же время панибратски. - Ну кто это поверит, что вы не пьете водки? Скопец, что ли, вы какой-нибудь или барыня из Армии Спасения?
Нет, Мешков как будто и не слыхивал подобного. Речь была ничуть не похожа на то, что он ожидал от образованного человека, и, однако, полна необычайности. "Скопец" особенно поразил его, и он рассмеялся.
- Тогда с праздником, - проговорил он, откинув церемонии.
Он развел на стороны усы и выпил залпом.
- Светлую заутреню где слушали? - спросил Пастухов, уверенный, что именно с таким вопросом надо прежде всего обратиться к Мешкову.
- Имею привычку стоять пасхальную утреню в церкви старой семинарии, ответил Меркурий Авдеевич, с удовольствием убеждаясь, что напал, и правда, на большого умника.
- Ну как, бурсаки петь не разучились?
- Нет, поддерживают обычай. Христос воскресе по-гречески провели трубно. Христос анэсти эк некрон.
- Ах, трубно? - улыбнулся Пастухов.
- Это наше слово, бурсацкое: трубными гласы взываем, - сказал Цветухин.
- Я помню, вы еще семинаристом "Разбойника благоразумного" певали, почтительно сказал Мешков.
- Вы меня узнали?
- Как же не узнать такой известности? В театры я не хожу, но вы и сюда появляетесь, и в храме вас случалось видеть. Передавали, вы и этой пасхой на клиросе изволили петь?
- Да, пел.
- Что ты говоришь, Егор? - изумился Пастухов. - Стихиры пел?
- Стихиры.
- Это зачем же?
- То-то, Александр, что мы бурсаки. Нас тянет. Юность вспоминается, каникулы семинарские. Пасха - это такое волнение, все разоденутся, галстуки вот этакие накрутят, приготовят к отъезду корзинки, завяжут постели: утреня и обедня - последняя служба. Отпоешь и - домой, в отпуск, кто куда - в уезд, по селам, вон из семинарии, на волю! К батям. Весь, бывало, дрожишь от счастья.
- До чего верно, Егор! - умилился Мефодий. - Именно, весь дрожишь! Переживаешь, как на сцене.