Рослый жандарм, проходя через сад, присел отдохнуть на скамейку. Потянулся, щурясь, подставил лицо солнцу.
Прогуливаясь по аллее, прекрасно одетый молодой человек, поигрывая тростью, тоже присел на эту скамейку, с другого края. Небрежно развалясь, он заложил ногу на ногу, бросил монокль в глаз, огляделся вокруг, залюбовался тихой гладью пруда, в котором, как в зеркале, отражались зеленые кроны деревьев, белые стены Таврического дворца. Потом достал газету и углубился в чтение.
— Зачем вызывал? — спросил он тихо, глядя в газету.
Жарко. Жандарм вынул платок, снял фуражку, обтер лоб, усы.
— Есть важные новости. Утин раскрыт. Грозит арест, — сказал он тоже тихо.
Посидев еще немного, жандарм встал, расправил плечи, зевнул и молодцеватой походкой направился из сада.
Прочитав газету, щеголеватый молодой человек тоже встал. Побродил по дорожкам. Сел на другую скамью, в тень, поболтал с хорошенькой горничной, которая на минутку забежала в сад по дороге в лавку, и, еще раз оглядевшись вокруг, лениво пошел к воротам.
В тот же день было заседание Центрального Комитета «Земли и воли». Товарищи предложили Утину скрыться за границу.
Утин молчит. Он не знает, что делать. Надо уезжать. Но и здесь он очень нужен. Так мало осталось людей в организации. Столько арестовано, сослано. Поляки ушли в партизанские отряды. Может быть, остаться, переменить место жительства и паспорт.
Но товарищи настаивают, и Утин соглашается. Ему выдают деньги из кассы Общества, он берет адреса своих людей в городах по пути следования и через Константинополь уезжает в Западную Европу.
ГЛАВА IV
Они собрались на Фурштадтской, у Лаврова, потолковать еще раз о героях романа Чернышевского, о своих делах.
Вот уже два года Николай Гаврилович томится в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Темная, сырая камера. Стол, привинченный к стене, тонкий соломенный тюфяк на железной койке. Баланда из тухлой капусты вместо обеда. И вечный надзор жандармских глаз через круглое отверстие в двери.
Но и в таких условиях он работает. Он работает очень много, бережет каждую минуту, часто отказываясь даже от прогулок. Нужно писать так, чтобы не придралась цензура, завуалировать мысли. Философские работы, переводы и роман «Что делать?»…
Роман был напечатан в журнале «Современник». Его очень трудно достать. Только из-под полы. И за большие деньги.
Но, кажется, не было в Петербурге дома, где бы его не читали, где бы о нем не говорили, не спорили, не восхищались его героями. В нем указан путь, которым нужно идти. В нем впервые выведен образ твердого, несгибаемого революционера. В нем проповедуется свобода для женщин.
Уже, следуя роману, на Знаменской улице Василием Слепцовым организована первая коммуна.
— Нам нужно постараться открыть еще швейные мастерские и переводческую артель, чтобы дать работу как можно большему числу женщин, — говорит Маша Михаэлис.
— Надо подождать, не закроет ли полиция нашу коммуну, — возражает Василий Слепцов.
— Но почему они должны ее закрыть? — спрашивает Надя Суслова.
— Они найдут повод, их не смутит и подлог. Как тогда с пожарами, — говорит Лавров. — Но нужно быть твердыми, как Рахметов…
Кто-то дергает звонок у входной двери. Кто это может быть? «Современник» с «Что делать?» на всякий случай прячут. Снимают со стены гитару.
Но это свой, Владимир Ковалевский. Владимира все любят и уважают. За кипучий нрав, за бескорыстие, за доброе сердце.
Ковалевский — сын небогатого помещика Витебской губернии, он с пятнадцати лет в Петербурге. Отец привез в столицу двух своих сыновей и отдал старшего, Александра, учиться в Путейский институт, а младшего, Владимира, — в Училище правоведения. Специальности инженера и юриста казались отцу наиболее подходящими, чтобы хорошо устроиться в жизни. Но сыновьям и то и другое было не по душе. Они оба были увлечены естествознанием.
Саша ушел из института и поступил в университет. Володя, хотя и не бросил училища, чтобы не огорчать отца, но, окончив его, работать юристом не стал. Он взял отпуск и уехал за границу. Там побывал он во многих городах и везде интересовался работами по естественным наукам.
В Лондоне Ковалевский познакомился с Герценом и стал частым гостем в его семье. Он давал уроки дочери Герцена, Оле. Ему случалось не раз беседовать с Александром Ивановичем. Герцен жадно ловил каждое слово о России, — он тосковал по родине, которую так нежно любил и от которой был навсегда оторван.
Только недавно Ковалевский вернулся в Петербург. Он увидел все ту же картину. Богатство и роскошь одних и нищету других. Народную необразованность, темноту и бесправие.
Ковалевский задумал открыть свое издательство, чтобы печатать книги, нужные народу. Для этого надо было иметь деньги. Владимир собирал их по крохам, брал работу, одалживал, но не терял надежды.
Ковалевский входит к Лаврову и, поздоровавшись, садится на диван. Он сидит молча, рассеянно глядя перед собой, и это так на него непохоже, — он всегда появляется с улыбкой, находит для каждого какие-то приветливые слова, — что Маша Михаэлис спрашивает:
— Вы чем-то расстроены, Володя?
Все смотрят на Ковалевского и замечают, что он действительно необычно бледен.
— Господа! Я только что узнал чрезвычайную новость. Узнал совсем случайно… — говорит Ковалевский. — Послезавтра, девятнадцатого, гражданская казнь над Чернышевским. Хотят сделать рано утром, чтобы никто не знал…
Все взволнованы и возмущены.
— Гражданская казнь над Чернышевским?! Мерзавцы! Как они посмели! Какой неслыханный позор для России! — восклицает Лавров.
— Хотят тайком, боятся беспорядков. И в газетах ничего нет…
— А мы все равно поднимем и университет, и Медицинскую академию.
— Надо побывать в книжной лавке на Невском. Там всегда много наших.
— Учитель! Как нам отомстить за тебя, и за Евгения, томящегося в ссылке, и за Стасика Волынского… Когда придет такое время?
Они вскоре стали расходиться, чтобы предупредить всех, кого можно, о том, что должно произойти послезавтра…
19 мая 1864 года. Раннее утро. Небо сплошь покрыто тучами. Моросит мелкий дождь.
На Мытнинской площади, как раз посредине, стоит черный помост с высоким черным столбом, в который ввинчено кольцо с цепью.
Вокруг помоста — стена солдат. Снуют городовые, пешие и конные жандармы. Площадь вся запружена народом. Здесь много студентов в блузах, молоденьких девушек, нарядных дам, мужчин в военном и штатском. Кое-где видны мастеровые в промасленных куртках.
Люди все подходят. Некоторые приезжают в экипажах. Все смотрят направо, чего-то ждут.
Вот из-за поворота показалась черная карета. По обе стороны ее конные жандармы с саблями наголо. Толпа задвигалась, зашумела. Многие бросились к карете.
— Назад!
Жандармы сомкнулись вокруг кареты.
— Смирно! — раздалась команда.
Карета подъехала к эшафоту. Из нее вышел худощавый светловолосый человек невысокого роста, в очках, с реденькой бородкой. Его сопровождали два дюжих молодца в черном. Это — палачи.
В толпе тихо переговариваются.
— Вот он! Как побледнел за это время!
— Два года уже в тюрьме, да еще в Алексеевском равелине!
— Но как всегда спокоен.
Человек взошел на помост. Толпа замерла.
— Снимите шапки! — крикнул кто-то.
— На кара-ул! — слышится в тишине команда.
Начинается чтение приговора. Полицейский чиновник читает быстро и невнятно. Доносятся лишь обрывки фраз.
«…Николая Чернышевского 35 лет…
…за злоумышление к ниспровержению существующего порядка… сослать в каторжную работу в рудниках на семь лет и затем поселить в Сибири навсегда…»
Сотни человеческих глаз смотрят на Чернышевского. Вот он — их учитель, друг. Он идет на каторгу!