ПАПА КАРЛО
Директор был эстонец. Во всех затруднительных случаях он говорил: "Я плохо ка-фа-ру по-русски. Па-са-фите Мет-ни-кофа". Медников был секретарь партийной организации, учитель истории. Его вызывали с урока, и он разбирался.
Звали директора Карл Иванович Паюпу. Школа была маленькая - десять классных помещений. Если открыть дверь директорского кабинета и встать на пороге, можно было, не напрягая голоса, произнести речь, которую услышали бы во всех классах. Тем не менее, школа была радиофицирована. Посреди урока раздавалось хрипенье репродуктора, подвешенного под потолком, - чтобы не ломали, - стук, кашель и голос директора: "Фнимание, фнимание! Кафарит школа... Кафарит тиректор школа Карла Ифаныч...". Вся школа звала его "папа Карло".
Он был высокий, седой, с косо падающей на лоб совершенно белой челкой; он никогда не улыбался. Серо-голубые глаза смотрели мрачно, искоса и казались вставными. В них не было никакого выражения.
В гневе он был страшен. Не помню, за какую провинность он запустил графином в голову учителя черчения. "Сфолач! - кричал он, и вся школа слышала без репродукторов. - Я тепе покашу, как сапотиться оп учащихся!"
Его жена преподавала химию. Оба они были в школе всегда. До уроков и после, и между сменами. В среду и субботу с утра - тоже. По воскресеньям они ездили на кладбище. Об этом я узнала позднее.
Их единственный сын попал в плен, был в немецком лагере, вернулся и был арестован. Потом его отпустили, но он уже был смертельно болен. Почему-то у меня осталось воспоминание, что он похоронен на Шуваловском, возле моей матери. Но я не видела там такой могилы. Да и вряд ли: на Шуваловском с довоенных времен не хоронят.
В первое лето мне полагалась половина отпуска - за полгода преподавания. Я вышла на работу в августе: шли консультации для поступающих. Муж был на военных сборах. Маруся устроилась на фабрику и ушла в общежитие. Мы обменяли квартиру и жили теперь в центре, на Желябова. Я боялась оставлять детей одних, потому что по квартире бегали крысы. Ночью я складывала детей в свою постель и выстраивала баррикаду из стульев. На работу я шествовала через весь Невский с коляской.
Нам подарили отличную белую коляску, почти новую, но дети не умещались в ней. Муж взял большой фанерный ящик, выкрасил голубой краской и поставил на колеса от белой коляски. Теперь им было свободно.
Я понимала, что наша коляска выглядит смешно. Но однажды мне встретился Рубашкин - самый язвительный парень из всего нашего факультета. Я замерла. Он спокойно поздоровался, взял ручку коляски и провез ее через весь Невский. Я решила, что коляска, значит, выглядит прилично. Через неделю другой знакомый, узнав, что у меня близнецы, воскликнул:
- А по Желябова каких-то близнецов возят в ящике из-под мороженого!
Рубашкину я не забыла путешествия с моим ящиком и того, что он удержался от насмешек. Это было очень важно.
Работы, к счастью, было немного: часа три консультаций в день. Мы выезжали за час до начала - с пеленками, ползунками, бутылочками, погремушками. Детям надоедало сидеть, они вставали в коляске, их головы в чепчиках свешивались по обе стороны голубого ящика. Я боялась, что они вывалятся, усаживала. Они снова вставали и свешивались. Сыну нравилось, как вертится колесо, он пытался достать его рукой. Им было девять месяцев.
Однажды нарядная немолодая дама на Невском указала на меня своему спутнику:
- Вот, полюбуйся. Государство их учит - видишь, у нее университетский значок. И ведь носит! А для чего ее учили? Чтобы прогуливалась с колясочкой? Народят детей и рады... Нет того, чтобы отработать...
Я носила университетский значок, чтобы ученики чужих классов знали, что я учительница. Иначе они хлопали по плечу или принимались ухаживать.
Когда мы приезжали в школу, Карл Иванович выходил из кабинета и помогал мне втащить коляску. Я сажала детей в кожаные кресла в его кабинете и уходила на консультацию. Он переодевал их и кормил из бутылочек, если я задерживалась; иногда покупал им печенье. Это не мешало ему орать на меня во весь голос, когда я приезжала без детей.
Его жена не выходила из кабинета химии, пока дети были в школе. У нее там была целая лаборатория, и она колдовала над колбами и пробирками, никогда не улыбаясь. На педсоветах она молчала и в учительской не показывалась. Поздно вечером они вдвоем, последние, уходили из школы. Он сам запирал дверь, брал жену под руку, и они шли домой пешком.
Завуч Иван Федорович был очень маленького роста ярославский мужичок. Говорил он быстро и невнятно, а больше сидел в учительской молча, за своим персональным столом, погрузившись в бумаги. Бумаг было много: учителя болели, расписание менялось, ученики прогуливали и писали объяснительные записки. На переменах перед столом Ивана Федоровича выстраивалось два хвоста: в одном стояли жаждущие отпроситься с уроков, в другом - вызванные для объяснений.
Жаждущих отпроситься завуч отпускал быстро. Он всем подряд давал письменное разрешение уйти: сегодня не отпустишь с одного или двух уроков он завтра и вовсе не придет. С остальными шли длинные переговоры:
- И где ж ты говоришь: три дня, а сам не был неделю?
- Ну, Иван Федорович, правда, три дня...
- И что ж ты мне крутишь гайки, когда неделю?
Правы были оба: это наша неделя состояла из шести дней; ученическая из четырех. Каждый класс имел два свободных дня, кроме воскресенья; три пропущенных дня и составляли почти неделю.
Отчитав прогульщика, Иван Федорович отпускал его. Если кроме прогулов обнаруживались двойки, виновный направлялся к папе Карло. Дверь кабинета закрывалась наглухо - там шел тихий разговор. Медникова не приглашали. В этих случаях Карл Иванович не жаловался, что плохо говорит по-русски.
Однажды он задержал меня после уроков. Это было на второй год, я уже не кормила и не бежала домой, сломя голову. Он приказал мне пойти в библиотеку и наклеить какие-то старые таблицы по русскому языку на новый картон. Я взвихрилась: это не дело учителя, я не клейщик, моя работа - в классе... Вспомнить не могу без отвращения к себе, что я ему нагородила. Он тоже вспылил. Мы орали друг на друга минут пять. Потом я ушла, а он вывесил в учительской очередной выговор. Это он любил - вывешивать выговора. Когда через два года я переходила в другую школу, в моем личном деле, выданном мне Карлом Ивановичем, не оказалось ни одного из этих выговоров. Из характеристики явственно следовало, что без меня педагогическая работа города Ленинграда немедленно развалится. Эту характеристику он писал для МГБ. На второй год работы меня вызвали на Литейный. Пришлось уйти с уроков я пошла отпрашиваться к папе Карло.
- Кута? - спросил он мрачно. Я положила перед ним повестку.
- Што им нато?
Я невнятно объяснила, что, вероятно, ничего особенного, может быть, просто отдадут бумаги отца...
Это было в пятницу, после первого утреннего урока. В субботу мне надо было явиться ко второму уроку вечером. Я пришла за полчаса - в дверях школы маялся Карл Иванович. Увидев меня, он побагровел:
- Кте ты шлялся? - произнес он громовым шепотом, схватил меня за шиворот и потащил в свой кабинет. - Почему фчера не прихотил на урок?
- Я поздно освободилась. Уже не было уроков.
- Ну, што им нато?
Я что-то соврала. Не хотелось говорить, что мне предстоит высылка, как дочери врага народа. Папа Карло с сомнением посмотрел на меня:
- А польше ничефо?
- Ну, что вы, Карл Иванович, кому я нужна, ведь вы же знаете, что я ни в чем не виновата...
- Я снаю, - сказал он угрожающе. - Моя твоюротная прата и сестра, и тятька тоше не пыла финофата. Ну, ити. Я плохо кафару по-русску...