Мануэль не ответил. В просвет шипастых листьев я видела, как дрожат его ноги. Край рубашки запачкался кровью — наверное, он хотел поднять мертвого и не смог. Он тащил его, как мешок, ничего другого ему не оставалось.
Наконец послышались всплески и тело шлепнулось в лодку, глухо, словно звуку забили кляпом рот. Сразу было ясно, что это упал мертвый. Я встала и посмотрела поверх агавы. Мануэль отталкивал лодку веслом от скал. Потом застыл на корме, и какое-то мгновение весло было нацелено в нас, как ружье. «Леонтина» мягко уходила в море. Вода у бортов кудрявилась, летели комья пены, как будто мы играли в какую-то необычную игру.
Подул ветер, Мануэль сел и, гребя одним веслом, повернул лодку влево, к откосу.
— Пошли отсюда, — сказал Борха.
— Пусти, больно…
Он не отпускал мою руку. Уже не было ни Мануэля, ни «Леонтины» — мы остались одни. Только мы и ветер, швырявший нам в лицо песчаные волны. Песок скрипел на зубах. Мне казалось, что я сплю или меня разыгрывает Лауро-Китаец. Я просто не могла во все это поверить.
Вместе, сразу, мы подошли к «Юному Симону», словно хотели убедиться, что это — не ложь. Борха наклонился и провел пальцем по шершавому, опаленному, серому от старости дереву. Мы увидели черное пятно и две пробоины. Борха присел на корточки, сунул палец в одну дыру, потом в другую. Я вспомнила про Фому, который вкладывал персты в Христовы раны, чтобы убедиться, что он — живой. Все казалось нереальным, как в притче. Я наклонилась и тронула Борху за плечо.
— Что ж, — сказал Борха. — Я думаю, он ее вернет.
— Подождем?
— А если не вернет, что будем делать? Бабушке знать ни за что нельзя. И наверх не полезем!
Я взглянула туда, где торчали скалы и яростно топорщились агавы. Много выше, у самого неба, чернели деревья.
— Может, взберемся… — предложила я.
— Нет, — сказал Борха. — Вернет. Он обещал. Он не посмеет ослушаться меня…
Чайка пролетела над нами и напугала нас. Борха принялся счищать с коленей песок. Мы влезли в лодку, легли. В чистом небе алело солнце, над головой жужжали мухи и мошки. Глухо и монотонно шумело море.
— Хуже всего эти пятна, — сказал Борха.
— Отойдут. Потом, бабушка и тетя сюда не ходят. Они и не помнят про «Леонтину».
Борха помолчал.
— И еще… — сказал он. — Никто, понимаешь, никто не должен знать. Ни ребята, никто. Этим ведь помогать не надо. Им никто не помогает. Они теперь сами жнут… Все боятся им помочь, потому что Малене и ее семья… ну, они на плохом счету, их не любят.
Он опять помолчал, потом прибавил, глядя вдаль:
— Я видел несколько раз, как он копался в огороде…
— И я, — сказала я. Не называя имени, мы оба думали только о нем, о Мануэле, и я все так же четко видела его. А до того дня не замечала, даже не спросила у ребят: «Кто это живет тут рядом, за этой стеной?»
— Чем он виноват? За что их так?
— Ну, — Борха неопределенно махнул рукой. — Они плохие люди. Его отец, которого убили, служил управляющим в Сон Махоре… Говорят, Хорхе женил его на своей любовнице. На Малене, матери Мануэля. Домик им дал, оливы, огород… все, что у них есть.
— Хорхе? — коварно переспросила я, зная, что коснусь больного места.
Мой брат восхищался только одним человеком: Хорхе, владельцем Сон Махора. Он подражал ему, хотел походить на него, мечтал, чтобы о нем, Борхе, сказали когда-нибудь то, что мы слышали о нашем дальнем родиче, жившем на краю селения. Сон Махор ни с кем не знался, кроме своего слуги, чужеземца по имени Санамо. Антония и Тон говорили, что у дона Хорхе не все дома, а бабушка — что он авантюрист и промотал все свои деньги на нелепые греховные плаванья по каким-то островам. Но для Борхи он был героем легенды. Бабушка не виделась с ним много лет.
— Вот так, — сказал Борха.
— А что сделал Хосе Таронхи?
— Сказано тебе, он — хам и плохой человек. Служил управляющим, зазнался, вот и сидел без работы. Хорхе для них столько сделал, а он его не любил. Он его ненавидел. Китаец говорит, у них там были списки, они поделили поместье! Ну вот, сама видишь: его повели куда-то, а он хотел бежать. Пришлось его кокнуть.
Слова эти прозвучали странно. Борха сам это понял и резко замолчал. Солнце светило вовсю, и какие-то минуты я слышала в тишине: «…пришлось кокнуть, пришлось его убить». Так зажмуришься и видишь, как меняют под веками цвет сияющие контуры предметов. Все небо, целиком, вместилось в мои глаза, сверкая, точно граненое стекло, и опаляя нас нестерпимым жаром. У меня засосало под ложечкой — может, потому, что я впервые увидела мертвеца. И я вспомнила первую ночь на острове и тень железной кровати за спиной.