Вошла распаренная, красная Антония. Нестерпимо синий Гондольер примостился на ее плече.
Я сидела на кровати и болтала ногами. Кровать была высокая, словно ее подвесили, и у меня немножко кружилась голова. Когда я дремала, казалось, что это — корабль, несущийся по волнам тумана туда, куда я ехать не хочу. На мне еще была белая, шершавая рубашка с красной меткой на правом плече: 354,3°, А (словно я — квартира какая-нибудь). Тени Антонии и попугая появились на стене.
— Куда это вы с Борхой ходите? — спросила Антония, глядя на мои темные, исцарапанные ноги с пластырем на правом колене.
— Туда, — зевая, ответила я.
Она подошла, запустила пальцы мне в волосы и стала перебирать их, словно играя со струей воды.
— Хоть бы локончик, хоть бы завиточек… — приговаривала она.
Гондольер сел на одеяло, потом перебрался на спинку кровати. Антония положила мне руки на плечи:
— Ну и тоща! Хвораешь, бедняжечка, плохо за тобой смотрят. Ох, господи, так ли надо смотреть!
«Кто ж это, — думала я, — должен за мной смотреть? Во всяком случае, не бабушка».
— Ничего я не хвораю! Пусти, больно.
В половине одиннадцатого мы вышли из дому. Солнце яростно сверкало, сад почти просох, только в одной луже возились птицы. Бабушка, беседуя с тетей, указывала тростью на кусты. Обе они были в кружевных мантильях. На бабушкиной шее мерцали два ряда жемчугов; черный шелк подчеркивал округлость тетиных бедер.
— Жаль, что вы растете, — сказала бабушка, взглянув на Борху. — Что за костюм! Ни мальчик, ни мужчина… То ли дело матроски! Помнишь, Эмилия, какой он был в белой матроске? Ах, словно вчера…
Я метнула Борхе улыбку, а он послал бабушке сладчайший из взглядов, бормоча сквозь зубы: «Кит в корсете».
Сад был запущен, и бабушка выражала недовольство.
— Да что там, — сказала она, — до того ли теперь! Пришла пора жатвы, суровая пора.
У открытой калитки стоял Тон, держа в руке соломенную шляпу, и глядел на нас. На одном глазу у него было бельмо, двух зубов не хватало. «Она за меня заступится», — вспомнила я. Бабушка торжественно прошла мимо него. У нее были на редкость маленькие ноги, но ступала она так тяжело, что на влажной земле отпечатывались глубокие следы. Листья смоковниц сверкали на солнце. Я медленно подошла к дереву, глядя вверх. (Да, белый петух тихо сидел на нем.) Смоковница была еще мокрая, гроздья крохотных капель блестели на обороте листьев, хоть как-то скрытых от солнца. Я ощутила на себе желтую тень дома. Сейчас золотая тень ложилась и на смоковницу, не давая ей обсохнуть. А наверху, ослепляя белизной, сидел таинственный петух из Сон Махора и гневно глядел на нас поверх блестящих веток.
— Матия! Матия! — крикнула бабушка.
Я медленно обернулась. Страх ослепил меня. Бабушка стояла ко мне лицом, словно черная глыба, словно большой камень, который вот-вот покатится.
— Матия! — звала она.
А может, мне это казалось, я не могла разобраться. Солнце висело рядом, высекая огонь из дерева, из листьев, из круглых глаз петуха. Я снова посмотрела вверх. Небо было не красное, а темно-серое, как мокрая жесть.
— Матия!
Бабушка глядела на меня, глаза ее горели в дымных кругах, белая прядь отливала серебром. (Антония говорила: «Ну и волосы у сеньоры!») Сейчас Антония стояла рядом с ней (вуаль спустилась на глаза, родинка над губой чернела, как паучок) и говорила:
— Ей что-то нездоровится. Я еще с вечера заметила. Нездоровится нашей девочке.
Китаец подошел ко мне. В его зеленых очках сверкали маленькие солнца.
— Сеньорита Матия, умоляю вас. Сеньора вас ждет. Молебен назначен на одиннадцать.
Тут я снова увидела их всех. Они стояли у решетки и ждали меня. Я посмотрела влево — туда, где начиналась деревня. Мозаичный купол церкви ослепительно сиял. Его пламенный зеленый цвет резал глаза по утрам. Он был резкий, словно крик.