Чтобы забыть мясистое бабушкино лицо, красивый профиль настоятеля, тетино ожидание, черствое сердце Антонии под сборками платья, я создала свой собственный остров. Мы с Борхой знали, что мы — одни. Часто по вечерам кто-нибудь из нас трижды стучал в стену. Мы выскальзывали из постели, тихо, как духи, шли по коридорам и комнатам и встречались на веранде.
Черное небо сверкало в проемах арок, и во мраке пролетали какие-то искры. «Я никак не засну». — «И я». Мы ложились ничком, на пол, чтобы нас не увидели из окон, и молча курили. Под пижамой у меня была спрятана грязная, черная кукла, о которой никто не знал. Я вынимала изо рта обмусоленный, клейкий леденец и швыряла его в сторону. От меня пахло мятой, и Борха спрашивал: «Чего ты жуешь? Леденец или резинку?» Я стеснялась признаться и говорила: «Это паста такая», — и мы снова молча курили тетины сигареты. Иногда Борха говорил: «Когда же это кончится?! Как по-твоему, кто победит? По-моему, наши, они ведь в бога верят». — «Не знаю, — отвечала — я. — И никто не знает». Часто он вспоминал что-нибудь: «У нас был очень красивый дом. Я в школу ходил…» Он говорил о доме, о друзьях, а я не все понимала. Мне нравилось слушать его голос. Я смотрела на небо в проемах арок и думала: «Маурисия». (Сад, папин дом, лес и тополя у речки. Речка, речка, зеленые заводи, словно большие глаза земли!) Мы были так беззащитны, так подавлены, так далеки — да, так далеки от дядиного портрета, от старших братьев, от воспоминаний о папе, от Китайца и Антонии… Странные люди — взрослые, мужчины и женщины. И мы странные — вне мира, вне времени. Мы уже не были детьми и не знали, кто мы. Мы лежали ничком на полу и почему-то не смели подползти друг к другу вплотную. Борха клал свою руку на мою, и только головы наши соприкасались. Иногда я задевала лбом его кудри или холодный кончик носа. Он говорил, вдыхая дым: «Когда же это кончится…» Мы и сами толком не знали, что он имеет в виду: войну, остров или наше детство. Порой из комнат вырывался сноп света и желтый квадрат падал на нас. Нам становилось стыдно, что кто-нибудь увидит нас и спросит: «Что вы тут делаете?» Как могли мы ответить? Чтобы забыть злые, равнодушные слова, самого Борху, Гьема, Хуана Антонио и то, что со мной нет папы, я создала свой остров: уголок в шкафу, где жил под атласом, носками и платками мой черный Горого. Среди белых платков, зеленых низменностей и синих бумажных морей, на чьих берегах темнели булавочные головки городов, прятался он от недобрых чужих глаз. Стоя перед шкафом, я ныряла до плеч в полумрак, пропахший крахмалом и деревом, и, раскрыв переплет атласа, отправлялась в прекраснейшие путешествия. Я посещала греческие острова, где побывал дон Хорхе на своем пропавшем «Дельфине», быть может — спасаясь, как я, от взрослых, от страшного мира. В атласе тоже шла война — падали дядины города («Пал город такой-то», «Тебя, бога, славим»), и пропадал папа, тонул, исчезал со всеми своими идеями. Там, на карте, война затянула его, как болото. Что осталось от него? (Ах, да, «Питер Пен», и «Таинственный остров», и «Сонины проказы»… От него? Нет, он и не знал ни о каких островах.) Согнувшись перед шкафом, где атлас отвечал мне шуршанием страниц, я вспоминала слабый голос: «Матия, Матия, что ж ты мне ничего не скажешь? Это папа говорит…» (Маленькая телефонная станция в нашей деревне, я стою на цыпочках, черная трубка дрожит у самого уха, а в горле — комок.) С кем я говорила, с кем говорила? С тем, кто забыл в одном из ящиков замечательный стеклянный шарик, внутри которого как будто падал снег? («Это — папин, он очень любил его вертеть, когда был маленький…») Там, в белом шарике, жило слово «папа», словно огромная капля дождя. Закрыв левый глаз, я подносила его к правому, вертела и видела, как падает снег. Да, только голос: «Что ж ты ничего не скажешь?» А потом — голос Маурисии, разбиравшей вечернюю почту: «Смотри, что папа прислал…»
(В шкафу хранился мой скудный скарб воспоминаний: черный перекрученный провод и голос, бегущий по нему, как звонкая кровь. Яблоки на чердаке, «Таинственный остров», «Питер Пен», весенняя уборка.) Но мы жили на другом острове. И я прекрасно знала, что мы тут заброшены, окружены синей и страшной стеной моря, а главное — молчанием. Суда не ходили вдоль наших берегов, все было тихо и пусто, только и оставалось что дышать воздухом. Там, на веранде, я крепко сжимала маленького трубочиста, пришедшего из воспоминаний. Его я взяла в монастырскую школу, его хотела выбросить на помойку начальница, а я ударила ее ногой, и меня выгнали. Иногда я звала его Горого, а иногда это был просто несчастный трубочист, чистивший трубы в далекой стране из сказки Андерсена. Для него я рисовала пером на полях книг крохотные города, винтовые лестницы, шпили и белые ночи.