Выбрать главу

— Куда вы идете? Сеньора будет спрашивать…

Борха бросил карандаш на стол, и тот покатился, дробно постукивая гранями.

— Сеньора спросит: «Где дети, Лауро? Как ты оставил их одних?» Что я ей отвечу? Она не любит, когда вы бродите…

Борха закинул руки назад, помахал ими, рывком их поднял и повис на косяке балкона. Потом поджал ноги — коленки блеснули в бледном свете — и закачался, как обезьяна. Если присмотреться, в нем было что-то обезьянье, как и во всех моих родственниках по матери. Он передразнивал:

— Ах, Борха, Борха!..

Как я уже сказала, ветер утих. На Борхе были синие штаны, подвернутые и рваные, и старый коричневый свитер, потерявший всякую форму. Длинная, крепкая шея торчала из круглого ворота. В этой одежде мой брат был еще больше похож на монашка-самозванца.

— Борха, сеньорито Борха! Вот приедет ваш отец, сеньор полковник…

«Ваш отец, Сеньор Полковник». Я прикрыла рот ладошкой, словно мне очень смешно. Сеньор полковник не ехал и вряд ли собирался. (Тетя Эмилия ждала, ждала, ждала. Толстые бело-бархатные щеки, розовые белки, огромная грудь, большой мягкий живот… Что-то непристойное было в ней, в ее ожидании у окна.)

Так мы и жили больше месяца, и ничего не случалось. «Когда кончится война…», «Вот-вот кончится!» — говорили нам, но тут, на острове, война была какой-то странной. Бабушка разглядывала море в бинокль, протирала стекла уголком платка, смотрела снова — нет, ничего. Раза два, очень высоко, пролетели вражеские самолеты. И все-таки что-то страшное творилось под землей, под камнями, черепами, крышами. Когда наступала сьеста и над селением нависали покой и ожидание, по булыжнику с грохотом шагали братья Таронхи. Высокие сапоги, полурасстегнутые мундиры, рыжие волосы, бледные щеки, голубые круглые глаза чудовищных младенцев, большие носы. (Братья Таронхи. Никто на всем острове, во всем селении — даже угрюмые угольщики — не решался взглянуть им в лицо, когда они проходили.) Они уводили подозрительных в кювет у дороги, возле поворота к лесу, за самой площадью, на которой когда-то жгли евреев. Или на скалистый берег, за поместьем Сон Махор.

— Борха, Борха…

Борха все качался. Потом отпустил руки, упал и, потирая запястья, взглянул на нас из-под смуглых, тяжелых век, похожих на ломтики мандарина.

— Обезьяна ты! — сказал он. — Отец приедет, все расскажу. Молись, чтобы не приехал, — да куда тебе, ты ни во что не веришь! Расскажу, а он тебя отдаст братьям Таронхи. Знаешь, что делают с такими распутниками и смутьянами?

Китаец закусил губу. Борха снова подошел к нам, почесывая локоть.

— Сейчас штиль, — сказал он. — Пошли?

— Она еще не кончила перевод… она не может… — забормотал Лауро-Китаец, несчастный наставник юных Борхи и Матии.

(Несчастный, несчастный Китаец — жалобы по вечерам, влажный взгляд бабушкиного приживала, ненависть, плотно увязанная в узелок и засунутая подальше под кровать, словно грязное белье. Бедный Лауро, печальный учитель без юности, без права на грубость и на собственное слово. Китаец — кротовое сердце. Руки оторванного от земли крестьянина, желтые кончики пальцев, обгрызенные ногти.) Я чувствовала, что у них с Борхой есть своя тайна, и Борха даже намекал на нее, но я еще не понимала. Как-то раз Китаец повел нас в свою мансарду, где он жарился в часы сьесты под раскаленной крышей. Он впервые снял при нас свою черную куртку, и мы увидели его потные подмышки. Закатал рукава, и мы увидели черные, тонкие волосы. Снял галстук, расстегнул ворот. Борха вскочил на его койку, она испуганно заскрипела, испустила облако пыли (пылью был набит весь дом). В этой каморке под крышей все говорило о материнской любви. Антония была даже в цветах на окне, в горящих лучах солнца. Я хорошо помню эти цветы — ослепительно алые, чашечками и какие-то дикие, как тайная ненависть Китайца. А за рамкой зеркала торчало фото: Антония обнимает подростка Лауро; он — уродливый, в спущенных носках, волосы фонтанчиком. Антония всякий раз приходила сюда, все убирала, вытирала бесчисленные эстампы, статуэтки, ракушки, вазоны. Если бы бабушка узнала, что и мы тут были, она бы просто лопнула. Китаец обнял нас и подошел к зеркалу. Его рука, как мышь по карнизу, сновала по моей голой спине — было очень жарко, и мы не одевались как следует до самого обеда, то есть до встречи с бабушкой, и, хотя он молчал, мне стало не по себе. Лауро гладил нас обоих сразу.

— Господи, — говорил он, — что за создания, как будто не этого мира…

Наконец, словно стряхнув чары, Борха выскользнул из-под его руки и снял его руку с моего плеча.