Выбрать главу

К мертвому ребенку приходят проститься родные и близкие. А у ворот его ожидают, выстроившись в ряд, дети, которые вчера, позавчера или год назад играли с ним у реки или на площади у колоннады. За ними — нескончаемая вереница женщин. Крестьянки не часто говорят ласковые слова: разве что коровам, когда они телятся, овцам, когда ягнятся, и детям — когда они умирают.

— Прощай, голубь мой, прощай, светлый мой, прощай, роза александрийская…

Говорят будто вторят. Так говорили их матери и матери их матерей. Они унаследовали эти слова или сами угадали их. И этот похоронный обряд знали даже собаки — дворняжки, в которых швыряют камнями, и большие, спокойные псы, стерегущие стадо. Ритуал этой смерти — такой маленькой, таинственной и простой — как цветок шиповника, зацветший среди мертвого леса, обманутый осенним дождем и солнцем. Крест плывет над полем. Женщины воздевают к небу смуглые руки:

— Прощай, прощай, голубь мой…

Старик не плакал. Он тихо сидел у погасшего очага и шевелил палкой золу. Он не мог ходить и целыми днями сидел здесь — неподвижный, как ненужная мебель. Старик сказал мне:

— Гляди-ка, живой был, и нет его. Ну хоть бы зло кому сделал — ведь нет. А что мать на него орала, так ей это только на пользу — как пиявки. Он-то добрый был, про то и небу и земле ведомо. Такие и умирают. А мы еще поживем.

— Почему?

— Почему? Потому что на роду нам написано воевать, мучиться, из сил выбиваться, предавать, проклинать, потому что мука в нас земная, вот что. Соль в нас, горечь, огонь.

Старика считали сумасшедшим, но то, что он говорил, было хорошо. Я бы даже сказала, что его безумие было прекрасно. И мне нравилось его слушать:

— Незлобивы они, вот и уходят. А мы, злыдни, остаемся. И травят нас, и корежат, а мы жизнь каждый день у камней вырываем.

Он торжествующе взглянул на меня; глаза его были, как дым. Издалека, с кладбища доносились причитания, с холма — детское пение. Пахло тлеющей листвой, догоравшими ветками, хворостом. По сентябрьской траве процессия поднималась на холм, туда, где у ворот нового кладбища паслись белые и вороные кони.

Женщины вложили в рот мертвому ребенку бумажные цветы, убрали гроб лентами. Солнце круглое и зрелое, как плод, отражалось в стеклянной гробовой крышке. Старик повторил, и в его голосе мешались горечь и торжество:

— Мы еще поживем.

Перевод Н. Малиновской

Лудильщики

Они появлялись на шоссе или спускались с гор — с повозкой, собаками и детьми, как цыгане или бродячие акробаты. Но они не были ни цыганами, ни акробатами. Хотя что-то в них напоминало и тех и других: чернота и блеск глаз, выразительные, как в пантомиме, жесты. Это были лудильщики. Мне не совсем ясно, что это за профессия: они паяют кастрюли, точат ножи, мастерят капканы и мышеловки, плетут силки и сети, чинят зонтики, если надо, могут подковать лошадь. Почти все умеют лудильщики. Старая жестянка у них в руках превращается в противень, комок проволоки — в мышеловку. Они умеют петь, танцевать, рассказывать истории и обязательно на чем-нибудь играют. Мужчины у них похожи на вождей племен, женщины смиренны и на удивление молчаливы, дети веселы и грязны. Собаки похожи на них: такие же ловкие, непоседливые и вороватые.

Лудильщики бродят по всей Кастилии вдоль и поперек. Никто никогда не знает, откуда они идут, куда. Сами они говорят, что у них есть дом — где-то неизвестно где, в каком-то селении, которое они описывают во всех подробностях. Лудильщики не любят, когда их путают с цыганами. Больше того — они относятся к ним с чуть заметным сознанием своего превосходства: «А, цыгане!..»

Если их дети пляшут, а после обходят зрителей, они говорят:

— Балуются…

И обижаются, если их называют циркачами.

Но что больше всего поражает меня в лудильщиках — это желание, чтобы их забыли, не узнавали. Если кто-нибудь, принеся в починку ружье или дырявую кастрюлю, говорит: «А вы у нас два года назад были…», они разводят руками, нервно пожимают плечами:

— Мы? Да нет! Мы здесь не бывали.

— Да как же! Я хорошо помню! И повозку, и коня помню, и мальчика старшего!..

— Нет, вы обознались!

Они не воруют, нет за ними ни преступлений, ни злодеяний. Разве что дети вытворят что-нибудь, и все. Откуда же это упорное, постоянное стремление не остаться в памяти? Может быть, оттого, что они покидают свои деревни, свои дома, своих друзей и родных и уходят куда глаза глядят?

Когда лудильщики умирают, их хоронят в пути, в каком-нибудь селении, на затерянном деревенском кладбище. Они не говорят своих имен: