Мы шли следом за ребятами, волоча палки по траве, и она отвечала легким, таинственным шорохом. Мы собирались в условленном месте, и кто-нибудь один шел впереди — тихонько, стараясь не задевать веток. Помню смуглые ноги крестьянских детей — исцарапанные, вымазанные глиной; дырявые альпаргаты, — с такой нежностью я вспоминаю их сейчас; изношенные штаны, изодранные почти в клочья, всегда не по росту большие — отцовы или братовы обноски. Как змеи, их ноги скользили по веткам, мелькали в зарослях. Помню сырую траву, запах влажной земли. Всегда было много росы в сентябре, вся трава в росе. Чудесные сияющие капли лежали на земле, где копошились работяги-жучки, поблескивая глянцевыми крыльями, улитки, птицы, уже почуявшие приближение холодов. Наконец раздавался условный свист, означавший «путь свободен». И мы срывались с места, перелезали через ограду, прыгали в сад. Всегда мы ели орехи торопясь. Сдирали кожуру, разбивали скорлупу и, вздрагивая, засовывали в рот белую, нежную мякоть.
Может быть, поэтому всегда, когда со мной происходило что-то похожее, когда нарушался запрет, а совесть проскальзывала в едва заметную щель и радость смешивалась со страхом, я вспоминала, как легко раскалывался орех, вспоминала его вкус — горьковато-сладкий, мокрую траву и налитое, точно плод, щедрое солнце сентября.
Летучие мыши
Не так легко почувствовать жалость, когда тебе десять лет. Чувствуешь восхищение, страх, изумление, презрение. Но жалость — взрослое чувство, уже изношенное, как и сердце. В десять лет исступленно любят все — траву, воздух, друга, собственные руки. Но не жалеют — никого и ничего.
Впервые я ощутила жалость, когда мне было девять лет. Воспоминание об этом так отчетливо, что и сейчас по временам меня пронизывает это жгучее тревожное чувство, мгновенное, как вспышка молнии. Это не было осознанной взрослой жалостью, я помню только, что она была глубокой и резкой, как голос, от которого задрожало сознание. Потому что сознание было тогда таким слабеньким зеленым деревцом, и его могло сломать все что угодно.
Сразу за нашим домом начинались Сестильские горы, и там, в горах, были пещеры. Высокие, напоминавшие огромную крепость или замок, эти скалы, багровые на закате, внушали нам уважение, похожее на страх. Но мы любили страх. Я думаю, почти все дети любят страх. Мы шли медленно, от холодного ночного ветра делалась гусиная кожа, и, дрожа, мы останавливались у входа в пещеру. Изнутри, как из колодца, тянуло сыростью и еще тем ледяным холодом, которым веет от неведомого, — страхом, великим страхом неизвестности.
Там жили летучие мыши, они висели гроздьями, вниз головой. Больше всего крестьянские дети ненавидят летучих мышей, волки не в счет. С незапамятных времен это для них воплощение дьявола. И мы заразились той же не очень понятной нам ненавистью. Может быть, только из подражания, из инстинктивного стремления не выделяться, которое заставляло нас поступать так же, как они. Мои братья брали с собой палки (со странной тоской смотрю я сейчас на эти длинные, вырезанные из орешника палки в руках у других детей) и стучали ими по стенам пещеры.
Я знала, что это делают, но однажды сама увидела. Ребята, держа за крылья, тащили летучую мышь — раскрытую, как веер. Их было, кажется, шестеро, и я, как завороженная, пошла за ними. Они ее распяли и стали мучить. Зажгли сигарету и заставляли курить, палили крылья, проклинали как только могли, со страшной ненавистью:
— Вот тебе, дьявол проклятый! Вот тебе, сатана!
Потом бросили и ушли. Кто-то проходил мимо, или их позвали. Прямо перед собой я увидела летучую мышь, прибитую гвоздями к черному тополю, с раскрытыми крыльями, еще живую. И в эту минуту пропал страх, болезненное любопытство и та слабая фальшивая ненависть, которая привела меня туда. Что-то словно оборвалось внутри — рухнули какие-то понятия, взявшиеся неизвестно откуда, смешались слова о добре, зле, справедливости, о том, что должно и чего не должно быть. И что-то смутное и живое, как река, нахлынуло на меня, я закричала и кинулась выдергивать гвозди, борясь с омерзением, страхом и состраданием. Я оставила летучую мышь лежать на влажной траве и ушла, и плакала, сама не понимая почему.
Рафаэль
У Рафаэля были светлые волосы и голубые глаза, его родители, крестьяне, жили в достатке. Братья, старшие и младшие, работали в поле. Но Рафаэль был не похож на них, он был как-то не ко двору. И потому в конце концов его отослали с пастухами в горы, с тех пор он редко появлялся в селении.