— Вот я и вернулся, Анка…
— Подумать только, — прошептала она, — подумать только, что ты вернулся с Красной Армией…
Да, сказал я себе, подавленный той невыразимой грустью и безразличием, которые я уловил в тоне ее слабого, словно перегоревшего голоса. Я вернулся, и вот мы встретились, и никто из нас не чувствует радости. Подумать только, что это Анка, та самая девушка, которая потрясла меня, из-за которой я сходил с ума, и вот я смотрю и не узнаю ее; где ее блестящие черные волосы, открытый и ясный лоб, где доброта, сиявшая в ее глазах? Мне вдруг показалось, что она сейчас заплачет, и я вспомнил, что в ту далекую первую ночь нашей близости она тоже плакала. Счастье и печаль были уже тогда соединены вместе…
— Ты останешься здесь надолго? — внезапно спросила она.
— Нет. Но я еще вернусь, и к тому времени ты поправишься.
— Я уже не поправлюсь…
— Глупости. Почему ты так говоришь, Анка? — Я смотрел на ее лицо, во рту у меня пересохло, и я чувствовал, как меня охватывает ужас. Она умрет? Она должна умереть? Нет, она не может умереть. И все-таки она умрет? — Ты хочешь умереть? Почему?
Я не собирался говорить это вслух — слова вырвались помимо моей воли, и я увидел, что они произвели на нее впечатление. Она впервые посмотрела на меня в упор.
— Я ничего не хочу, — сказала она. — Мне безразлично…
— Я тебя не узнаю, Анка. Как ты можешь относиться безразлично к своей жизни?
— А ты знаешь, что случилось со мной, когда тебя здесь не было?
— Да, ты была арестована…
— Представляешь себе, что они со мной делали?
Она сказала это совсем тихо, так, что Раду вряд ли услышал. Лицо ее при этом оставалось бесстрастным, без всякого выражения, но как раз это и делало его страшным.
— Не надо вспоминать, — сказал я, чувствуя, что начинаю кое-что понимать. — Я третий год на войне и видел немало ужасного. Я знаю все, что они делали с людьми. Не надо об этом вспоминать теперь. Ты должна жить и забыть.
— Этого нельзя забыть, — сказала она.
— Мы не знаем, что можно и чего нельзя забыть. Ты забудешь. Ты осталась жива, и ты забудешь…
Я не дал ей больше говорить, сел у ее постели и рассказал о людях, которые прошли через лагеря уничтожения и все-таки не потеряли веру в жизнь; их всячески унижали, но они не считают себя униженными; преступление унижает палача, а не жертву. Потом я рассказал ей о войне, о солдатах нашей армии, о тех из них, кто видел пепелища родного дома, стертые и уничтоженные деревни, где они родились. Именно поэтому они продолжают жить и делать свою солдатскую работу, у них появились личные счеты с врагом, Я рассказал и о бывшем лагернике, которого видел ночью в ресторане захолустного городка, о том, как его заставляли убивать своих товарищей. Заговорив о нем, я вспомнил странную встречу на дороге, румына, назвавшегося Гастоном Попа, его рассказ о Марине Попа и, не удержавшись, спросил Анку, что она думает о Марине, — может быть, именно он предал нашу массовку?
— Да, он, — сказала она, и я вдруг увидел, что глаза ее стали очень большими. — Марин всегда был трусом и ничтожеством. Моя вина, что я этого не поняла сразу…
Она замолчала, но волнение не прошло, и на лице ее появилось выражение, которого я никогда прежде не видел. Воспоминания о Марине тронули ее? Что это за новое выражение на ее лице? Ненависть? Она способна чувствовать ненависть? Тогда еще не все потеряно. Может быть, жизнь в ней начнет защищаться от болезни, когда снова появятся чувства? Пусть даже ненависть…
Сколько времени просидел я у постели Анки? Не более сорока минут, но казалось, что конца им не будет. И что это происходило со мной, с ней, с Раду? Что означала наша встреча? Я сидел как деревянный и не мог сосредоточиться на своих мыслях. А Раду все время отворачивался, делал вид, что ему что-то нужно найти в ящике письменного стола. Я знал, почему он отворачивается.
И вот мое время истекло. Я поцеловал влажную, бессильную руку Анки и посмотрел на нее в последний раз. Больше я ничего не мог сделать. Я знал, что это прощание, но не с той, которую я любил, о которой так много думал. Та, другая, была где-то далеко и глубоко скрыта во мне, в моих воспоминаниях. Теперь я прощался с другой Анкой, над которой совершилось что-то жестокое, может быть окончательное. Я это понимал, и все же она была совсем чуждой мне.