— Delicieuse! Delicieuse![9] Генеральша сияла.
Ольга некоторое время сидела в гостиной. К ней подлетел представленный ей губернаторшей молодой чиновник особых поручений из остзейских баронов, лучший танцор в городе, и представил ей еще несколько кавалеров. Она отказалась от pas d'espagne, который начинался, так как не учила его в гимназии; обещала барону вальс, еще кому-то — кадриль, еще кому-то — мазурку. Барон, радостно возбужденный, красивый, блистающий ослепительной манишкой и лаковыми туфлями, на носках которых так и горели два солнышка, умчался в залу, а она осталась на своем месте возле арки, с которого хорошо была видна вся зала.
Белая с золотом зала с огромной люстрой, в подвесках которой играли радужные огоньки, и с электрическими бра по стенам, была залита светом. Оркестр помещался на большой эстраде под портретами царствующих особ, а по стенам сидели дамы и присаживались и вспархивали, как бабочки с цветов, танцующие барышни.
По зале — на огромном свободном пространстве — извивались пестрой, нарядной гирляндой танцующие пары.
Красивые, хорошенькие, только миловидные, изящные, — но все молодые, все оживленные, скользили по паркету барышни — целый цветник. Перегибаясь, улыбаясь, кто томно склонив головку набок, кто задорно откинув ее назад; розовые, голубые, желтые, сиреневые, светлые фигурки, легкие цветные ножки; обнаженные плечи; обнаженные руки; цветы в волосах и на груди; блестящие мундиры, черные фраки — все это мелькало, извивалось, переплеталось, расходилось прихотливой вереницей под звуки изящного мотива.
Ольга смотрела на них. От непривычки, от сильного света, ярких цветов, звуков музыки и легкого гула толпы, благовоспитанного гула, в котором слышался шелест шелковых юбок, вееров, французских фраз, у нее слегка кружилась голова. Она вдруг вспомнила свою подругу, Соню Грегоровиус. Это была бледненькая, болезненная девушка, которой в четырнадцать лет запретили танцевать. Она ей рассказывала:
— Знаешь, как я сделала, чтобы не завидовать? Сижу раз на вечере у Жени Кромской, и так мне захотелось потанцевать, так завидно стало… Я и зажала себе уши крепко-крепко, чтобы не слышать музыки. И вдруг мне стало не завидно, а просто смешно. Все прыгают, делают разные странные движения, красные, растрепанные, точно сумасшедшие… Я с тех пор и не завидую!..
Отчасти подобное впечатление производила сейчас на Ольгу картина бала. После ее обычной жизни, которую она проводила в совершенно иной обстановке, среди людей, живущих трудом и борьбой, преданных страстно одному общему делу, людей по большей части знакомых не только с трудом, но с нуждой, лишениями, самоотречением, — здесь, казалось ей, собрались существа из иного мира. Этим людям как будто неизвестно было, что делается в эту минуту на их же родине. По их отношению к этой родине они свободно могли бы быть кафрами или зулусами. Они как будто ни о чем не подозревали — ничего не знали и продолжали, безмятежно и с увлечением, смотря по характеру, отдаваться веселью танца, ласке музыки, развлечениям флирта и кокетства…
Ольга во все глаза смотрела на них, и вдруг она вздрогнула, как от электрического толчка.
К губернаторше подходил, позванивая мелодически шпорами, молодой офицер. Это был очень высокий, стройный человек, идеальной красоты, с головою Антиноя,[10] которую только немного портили небольшие, серые, чересчур холодные глаза. Глаза смотрели светло и жестоко, но это скрадывалось очаровательной улыбкой, раздвигавшей алые губы и открывавшей ряд белых, как миндаль, зубов. Он почтительно поцеловал руку губернаторши и на отборном французском языке сообщил ей, что его превосходительство ищет ее.
Она встала, взяла его под руку и вышла с ним.
Дамы заволновались вслед ему.
— Ну, как вам нравится наш новый лев, князь Гордынский? — спросила председательша генеральшу.
— Замечательно красив! — восторженно отозвалась генеральша, не отрывая лорнета от глаз. — И что же… с состоянием при этом?
— Н-нет! но tres bien ne[11] и на чудной дороге. Так молод и уже полковник… Здесь, знаете, его отряд произвел чудеса: в два дня все было кончено! Действительно, прямо лев, а не человек: совершенно не знает, что такое страх…
Ольга, вся замерев, смотрела вслед Гордынскому. Он проводил губернаторшу до ее супруга и вернулся в бальную залу. Подошел к хорошенькой брюнетке, которая так и вспыхнула, наклонился — и через минуту они уже заняли место среди танцующих. Танцевал он замечательно, с грацией и вместе с силой, ни минуты не был смешон; свою легкую тоненькую даму он как-то и оберегал, и вместе властвовал над нею. Многие засматривались на красивую пару.
Пристальнее, упорнее всех смотрела Ольга. Оторваться не могла. Как-то не вязались в ее голове эта красота, это увлечение танцем, это лицо с тем, что она знала, с тем, что привело ее сюда. Она на минуту зажмурила глаза. И тут, не так как у Сони, совсем обратное ощущение явилось у нее…
Музыка продолжала звучать то плавно, то задорно, точно смеялась и поддразнивала легкая, яркая мелодия, сочетавшая безыскусственность испанской песенки и грациозную манерность модного танца. Шелестел шелк, звенели шпоры, пахло духами и цветами… А перед закрытыми глазами Ольги под эту музыку вставали другие картины — другие видения, до ужаса яркие.
Вот убогая комната… Женщина месит тесто для хлеба; ребятишки играют на полу, рядят щепку в лоскуточки… Молодой рабочий собирается отдохнуть… Шум… звон шпор… этих самых шпор! Громкие голоса:
«Ты Васильев?» — «Я…» — «Иди сюда…» — «Помилуйте, за что же?.. — женщина восклицает. — Да вы, верно, Якова Васильева ищете, а это Дмитрий?..» — «Не твое дело!» — грубо обрывают ее. Женщина покорно замолкает. Шепчет: «Опять недели на две в тюрьму угодит… хоть бы не дольше!..» В это время на дворе выстрел, целый залп… Она, обезумев от страха, бросается туда, дети за ней, тянут ее за юбку… Жалкая женщина в ней; белая стена забрызгана кровью… Хозяина нет: его расстреляли без суда — по приказанию начальника отряда. За сходство фамилий! Женщина рассказывала это им, стоя перед ними с этими детьми, держащимися за ее юбку, и трясясь от рыданий без слез… Ольга была сама в этой лачуге и видела кровавые пятна на белой стене… Но разве эта женщина одна? Десятки, сотни женщин тянутся перед нею. Такой же длинной вереницей, что сейчас извивается по зале под звуки музыки… Избитые, измученные женщины… лохмотья, землистые лица… Девушки, девочки, почти дети — опозоренные, обесчещенные шайкой «карателей»… Вот безумная старуха, у которой на глазах расстреляли единственного сына за то, что он не пошел на работу… Вот женщина с грудным ребенком у груди, в которой пропало молоко в тот день, когда при ней убили ее мужа за то, что нашли у него револьвер… Еще мать, у которой застрелили одиннадцатилетнего сынишку за то, что он не ушел с дороги по приказу… Все обнищавшие, осиротевшие, голодные, с умирающими от голода детьми… О, какая страшная сарабанда!..[12] Они рвутся вперед, они стонут, рвут свои волосы, царапают ногтями иссохшие груди… Их глаза полны кровавых слез, их десны распухли и побелели от голода… Сколько их… Сколько их…
Она с ужасом открыла глаза. Но вместе этих страшных призраков по-прежнему по зале плыла розовая, голубая, пестрая гирлянда нарядных, улыбающихся женщин…
Оркестр замолк — но ненадолго. На минуту поднялся шум, шарканье, двиганье стульями, разговоры. Потом дирижер крикнул преувеличенно-значительным тоном: