Ему, Гаю Марию, сорок семь. В шестерку преторов пять лет назад попал он случайно, да и будто в насмешку — шестым, последним в списке. Уже и тогда он не был молод, чтобы пробиваться к консульскому креслу. Без громкого имени, без своры клиентов… Теперь — и подавно ушло его время. Утекло, иссякло.
Окончилась церемония, консулы были посвящены. Верховный жрец — Великий Понтифик Луций Цецилий Метелл Далматик, этот самовлюбленный осел, обожающий роскошь и блеск, выдавил из себя последнюю молитву. Глашатай старшего консула стал созывать Сенат в храм Юпитера Наилучшего Величайшего, на собрание. Нужно было определить день Латинского праздника на горе Альбан, обсудить, какие провинции нуждаются в новых правителях. Распределить по этим провинциям преторов и консулов.
Иные из народных трибунов преступили дозволенные границы, смущая народ, — это тоже надобно обсудить. Скавры обязаны остановить этих крикливых глупцов, уподобясь плотине, сдерживающей вешние грязные воды.
Кто-нибудь из Цецилиев Метеллов опять будет гнусаво разглагольствовать об упадке нравов среди римской молодежи. Но, утомленные скукой, сразу десяток-другой человек прервут его…
Старо и привычно все. Люди вокруг, Сенат, весь Рим да и сам Гай Марий нисколько не изменились, лишь постарели на год. Будет Гаю Марию пятьдесят семь, а потом — шестьдесят семь… А потом эти нудные, глупые люди сожгут его на погребальном костре, и он растворится в небе струйкой дыма. Прощай, Гай Марий, знатный свинопас… Все равно ты не был римлянином.
Глашатай умолк. Гай Марий вздохнул глубоко и пошел прочь, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть поблизости кого-нибудь, кого можно было бы пнуть как следует, чтобы на душе полегчало.
И тут встретился он глазами с Гаем Юлием Цезарем. Тот улыбался, будто прочел его мысли.
Гай Марий остановился, отведя взор.
Гай Юлий — после смерти брата Секста старший из Юлиев Цезарей — был рядовым членом Сената. Высокий и подтянутый, истинный военный. Лицо его было симпатично несмотря на возраст — пятьдесят пять лет. Красивое лицо, обрамленное пышными седыми волосами. Такие люди уходят из жизни постепенно, такие и в девяносто, на трясущихся ногах, ходят в Сенат и поражают всех удивительным здравомыслием. Такие не оканчивают жизни под жертвенным топором. Именно такие и делают Рим Римом, когда приходит к этому время. Да, именно такие, а не стадо Цецилиев Метеллов. Потому что они — лучшие из всех.
— Кто из Метеллов собирается сегодня вещать? — осведомился Цезарь, когда вместе они стали подниматься по широким ступеням Храма.
— Тот, кто хочет взобраться повыше, — отвечал Гай Марий. Густые его брови поползли вверх, а затем вниз, точно гусеницы по ветке. — Старина Метелл, вероятно. Младший братик нашего верховного жреца.
— Разве?
— Полагаю, он хочет стать консулом на следующий год. Ему пора готовиться к этому.
— Думаю, что ты прав, — отозвался Цезарь.
Гай Марий по старшинству пропустил Цезаря вперед и вошел следом в священное жилище Юпитера Наилучшего Величайшего.
Центральная зала плавала в полутьме — солнце не заглядывало в храм. Но лик божества светился багрово, будто раскаленный незримым огнем. Древним было изваяние, много веков назад слепил его из терракоты знаменитый этрусский скульптор Вулька. Позже добавились одежды из слоновой кости, золотые волосы и сандалии, золотая молния, серебряная кожа рук и ног. Выросли ногти из слоновой кости. Лишь лицо, чисто выбритое на этрусский манер, перенятый римлянами, сохранило цвет терракоты. Точеное, правильное лицо, и только сомкнутые губы растянуты чуть не до ушей в бессмысленной улыбке. С такой улыбкою непутевые отцы наблюдают, как их чада играют с огнем.
По сторонам открывались две залы поменьше: слева — Минервы, справа — Юноны. Дочери Юпитера и супруги его. Статуи их были из чистого золота и кости слоновой, но обеих знатных дам принудили к соседству с чужаками. Старые боги не покинули этого места, когда строился храм. Не захотели. Римляне есть римляне — их оставили здесь, вместе с богами новыми.
— Позволь спросить тебя, Гай Марий, не примешь ли ты приглашения к обеду сегодня в моем доме?
Это было неожиданно. Гай Марий даже зажмурился, медля с ответом.
С чего бы такая честь? Странно все это. Но и на насмешку не похоже. Юлии Цезари не смеются над теми, кто в пасынках у судьбы. Верно, в дом их непросто попасть. Но это понятно. Если твой род восходит к Юлу, Энею и Анхизу, к самой богине Венере, вряд ли ты будешь водиться с портовыми рабочими или кем-то вроде Цецилия Метелла.
— Благодарю тебя, Гай Юлий. Почту за честь.
Луций Корнелий Сулла проснулся сразу следом за солнцем новогоднего дня. Проснулся почти протрезвленным. Он лежал точно так же, как упал вчера, — между мачехой и любовницей. Обе дамы — по отношению к обеим это лишь эвфемизм — лежали к нему спиной и были полностью укрыты. Это было представлением, разыгранным специально для того, чтобы превратить разбудившую его утреннюю эрекцию в изощренную пытку.
Несколько мгновений он пытался переглядеть свой третий глаз, бесстыдно смотрящий на него поверх живота, но борьба была неравной.
Приняв решение, Сулла правой рукой осторожно приподнял край покрывала мачехи, левая же его рука потянулась к любовнице.
В то же мгновение обе женщины, притворявшиеся спящими, вскочили с постели и с яростным криком принялись избивать его с обеих сторон.
— За что? — вскричал он, сворачиваясь в клубок и силясь уберечь от ударов пах, где эрекция спала, как пустой винный бурдюк.
Не стесняясь в выражениях, они объяснили — за что, изложив события вчерашнего вечера, визжа и перекрикивая друг дружку. Теперь и он вспомнил, что произошло.
Метробий, будь прокляты его глаза! Но какие же глаза у мерзавца… Блестят, как будто черный обкатанный янтарь. А ресницы такой длины, что можно намотать на палец. Сливочная кожа, черные волосы вьются, падая на тонкие, как у девушки, плечи. А какая попка!
Четырнадцать лет ему было, но порок в нем — тысячелетний, в этом ученике Скилакса-актера, в этом грязнуле, в этом злом мальчике, в этом развратнике, в этом тигренке…
Обычно Сулла предпочитал женщин, но Метробий — что-то особенное. На пиршество пришел он, одетый Купидоном, — Скилакс в костюме Венеры сопровождал его. Над мальчишескими лопатками трепетали смешные неловкие крылышки из перьев, шафранный шелк обтекал бедра. Так душно было в доме, что вскоре стало понятно: шафранный краситель — дешевка. Смешавшись с горячим потом, он потек оранжево-желтыми струями по ногам Купидона. Шелковая повязка намокла и приклеилась к коже, привлекая внимание к тому, что было сокрыто под ней.
С первого, быстрого взгляда он Суллу очаровал. Но и Сулла очаровал его. Много ли мужчин с такой, как у Суллы, белой кожей? С таким цветом волос — совсем как восходящее солнце? А его глаза, подернутые туманом, — точно белые… Не говоря уже о лице, которое притягивало к себе столько взоров в Афинах, куда некто Эмилий, пусть его имя останется тайной, бесплатно, лишь наслаждаясь ласками юноши, на своем корабле перевез шестнадцатилетнего Суллу. Путем дальним, вокруг всего побережья Пелопоннесского. Но в Афинах участие этого благодетеля закончилось — Эмилию не хотелось рисковать репутацией, он был слишком важной персоной. Римляне стыдились гомосексуализма и признавали его недостойным пороком. Греки же, напротив, считали его наивысшей формой любви.
Первые скрывали свои пристрастия как величайшую тайну. Вторые — всячески превозносили и хвастались перед друзьями своими любовниками.
Сулла быстро осознал, что первые не лучше вторых. Только в первом случае ценители шире распахивали кошельки — страх и риск обостряли их вожделение. Греки, наоборот, считали необязательным платить за доступное и обычное. Сулле не приходилось рассчитывать на их признательность. Разочаровавшись, Сулла при помощи шантажа вырвал у Эмилия деньги на обратный путь в Италию и Рим и покинул Афины навсегда.
С возрастом он изменился. Бреясь впервые, он ощутил себя настоящим мужчиной и быстро охладел к подобным себе. Даже их щедрые подарки не возбуждали его.
И тогда он открыл для себя… женщин. Он понял, что те еще лучше мужчин. Сами стремятся, чтобы их подчиняли и использовали, сами готовы платить за свои унижения.