Есть причудливая польза от такой всеготовности: это российская возможность использовать, при случае, самых черных министров для прогресса; им „все равно“ — был бы приказ; однако не будем и преувеличивать подобную возможность, не будем…
Тем не менее крестьянский проект был сочинен: Александр повелел Аракчееву (1818 год) сочинить документ об освобождении помещичьих крестьян „с учетом интересов помещиков“. В аракчеевском проекте планировалось при освобождении крестьян оплатить их владельцам убыток из казны (как оно случилось позже, в 1861 году). При этом на каждую ревизскую душу предполагалось дать по две десятины земли, цена же — в зависимости от местности. Значительную часть документа занимала финансовая сторона — как и откуда добыть денег на всю эту операцию.
Царь в общем проект одобрил; мы же не можем не заметить, что Аракчеев назначал каждому крестьянину примерно столько же земли, сколько позже в своих тайных проектах обещал декабрист Никита Муравьев. Прямо хоть кричи: „Ай да Аракчеев, ай да…“
Много лет спустя, когда готовилась реформа 1861 года, один из виднейших ее деятелей, Николай Милютин, изучил старинные, полувековой давности, проекты и сопроводил аракчеевский документ замечанием, что, кажется, крестьяне могли быть освобождены при Александре I, „если б не воспрепятствовали тому политические обстоятельства…“.
Проект 1818 года припрятали. Дело ограничилось освобождением прибалтийских крестьян без земли, что в России не вызвало никакого энтузиазма и желания подражать…
Одновременно был проведен страшный эксперимент с военными поселениями.
По-настоящему история их еще не написана. Известно, что это были ужас и зверства; что немалую часть крестьян сделали „по совместительству“ солдатами, и двойной гнет вызвал двойной отпор — восстания, расправы: река Волхов, красная от аракчеевских экзекуций; чугуевские казни на Украине…
Известно также, что у царя и Аракчеева была мысль „филантропическая“: соединив сельскохозяйственное производство с солдатчиной, не отрывая солдат от дома, — им же лучше сделать. Да вышло хуже…
Однако была в этом деле еще одна, очень замаскированная, почти никому не доступная утопия.
Крепостной крестьянин, забритый в рекруты, уходит в армию, а оттуда, если вернется (возвращался один из двух, половина умирала), оттуда он приходил все же не крепостным; помещик не может его теперь продать, заложить и т. п. Но что, если потихоньку, постепенно в разных губерниях государство станет откупать у помещиков крестьян для обращения их в военных поселян? Помещики вряд ли очень обидятся: крестьянский труд, особенно в центральной полосе, не слишком прибыльный; в сущности, нет принципиальной разницы — изъять в рекруты несколько крестьян, как было прежде, или забрить побольше. Таким образом, рядом с государственными крестьянами, обращенными в военных поселян, начнет расти слой откупленных бывших крепостных. С годами все больше и больше помещичьих рабов, пройдя через „очистительную купель“ солдатчины, пусть хоть таким причудливым путем, но сделаются свободными. И не пройдет десяти-двадцати лет, — так мало останется помещичьих крестьян, что их уж легко будет разом перевести в государственные, освободить…
Таким образом, военные поселения могли вроде бы стать хитрым, замаскированным механизмом крестьянской свободы, если общий закон об освобождении крепостных, уже подготовленный Аракчеевым, не пройдет.
Итак, через несколько лет после войны два главнейших закона — о конституции и крепостном праве — приготовлены. Кое-что начато… И что же?
И ничего.
Крестьянский проект отправлен в секретный архив почти на полвека. Конституция же Новосильцева так засекречена, что даже следующий царь, Николай I, о ней вроде бы не знал; во всяком случае, позже утверждал, будто Александр I с ним не поделился — и мы, зная скрытность старшего из Павловичей, готовы в это поверить.
Николай I утверждал даже, что, если б знал о братнином проекте, иначе оценил бы конституционные планы декабристов, отнесся бы к заговорщикам „мягче“. Во время польского восстания 1830–1831 годов были захвачены секретные бумаги Новосильцева и большим тиражом опубликована государственная „Уставная грамота“ Александра; когда же Варшава была взята русским войском, Николай I писал главнокомандующему И. Ф. Паскевичу:
„Чертков привез мне экземпляр проекта конституции для России, найденного у Новосильцева в бумагах; напечатание сей бумаги крайне неприятно: на 100 человек наших молодых офицеров 90 прочтут, не поймут или презрят, но 10 оставят в памяти, обсудят — и, главное, не забудут. Это пуще всего меня беспокоит. Для того, столь желательно мне, как менее возможно, продержать гвардию в Варшаве. Вели графу Витту стараться достать елико можно более экземпляров сей книжки и уничтожить, а рукопись отыскать и прислать ко мне, равно как и оригинальный акт конституции польской, который искать должно в архиве Сената… Начальникам велеть обращать самое бдительное внимание на суждения офицеров и стараться и словами и собственным примером доказывать, коликого презрения заслуживают те, кои подобным оружием нам вредить хотят“.
1578 экземпляров „Русской конституции“ были доставлены из Варшавы в Москву и сожжены на кремлевском арсенальном дворе.
Оценив николаевский страх перед александровскими мечтаниями, постараемся понять, отчего же не в Петербурге, а в Варшаве хранился проект александровской конституции?
Очевидно, по той же причине, по которой важнейшие законы не были положены на стол, не введены в действие.
Тут мы входим в зону таких глубочайших придворных тайн, в сферу деятельности столь высоких персон, что они почти недоступны даже для генерал-лейтенанта Сабанеева, не говоря уж о штабс-капитане Раевском.
Царские бумаги в Варшаве. Есть серьезные сведения, что Александр I думал объявить коренные реформы Российской империи именно в Польше: ведь в Петербурге сосредоточены высшие власти, бюрократия, аппарат — те, кто в свое время убили Павла I (пусть за другие „грехи“ — но убили); те, кто опрокинул Сперанского и сейчас готов на многое. Сохранилось несколько рассказов о том, что разные либеральные сановники подступались около 1820 года к царю, советуя срочно произвести гражданские реформы, Александр же встречал их недоброжелательно, отвечая: „Некем взять!“
Иначе говоря, нет людей, на которых можно опереться, некому поверить. Царь верит безоговорочно только двум лицам — Аракчееву и Карамзину; но и великий историк вспомнит чуть позже:
„Я всегда был чистосердечен, он всегда терпелив, кроток, любезен неизъяснимо; не требовал моих советов, однако ж слушал их, хотя им большей частию и не следовал… Не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости и доверенности ко мне столь знаменитого венценосца: ибо эта милость и доверенность бесплодны для любезного отечества“.
Второй раз царь замирает перед „политическими обстоятельствами“.
„По Лагарпу“
Престарелый Владимир Раевский на сорок первом году своей сибирской жизни написал длинное письмо младшей любимой сестре Вере Федосеевне, по мужу Поповой. Это краткие мемуары (к судьбе бумаг архива Раевского мы еще вернемся).
Исповедь Раевского проста, ясна; однако задним числом ему, возможно, все кажется много проще и понятнее, чем было полвека назад.
„Я из-за границы возвратился на родину уже с другими, новыми понятиями. Сотни тысяч русских своею смертью искупили свободу целой Европы. Армия, избалованная победами и славою, вместо обещанных наград и льгот подчинилась неслыханному угнетению… Усиленное взыскание недоимок, увеличившихся войною, строгость цензуры, новые наборы рекрут и проч. и проч. производили глухой ропот… сильно встревожили, волновали людей, которые ожидали обновления, улучшений, благоденствия, исцеления тяжелых ран своего отечества…“
Ожидали — от кого? От Александра, но он молчит. От Сабанеевых? Но многие из отцов уже успокоены — наградами, чинами, возрастом, страхом перед переменами.