От Атлантиды тот „вечерний разговор“ метнулся к Колумбу, к мудрости пифагорейцев, наконец, к персидскому царю Дарию, который сражался примерно в этих причерноморских краях со скифами.
„Но согласитесь, что большая часть соотечественников наших столько же знают об этом, как мы об Атлантиде. Наши дворяне знают географию от села до уездного города, историю ограничивают эпохою бритья бород в России, а права…
— Они вовсе их не знают, — вскричал молодой Е., входя из двери.
— Bonjour!“
Судя по всему, майор Р. и его друзья предпочитают Русь „до бритья бород“ — страну с вольным вече, незакрепощенным народом, ограниченной княжеской властью. Спорят о правах, „правовом государстве“. Молодой Е. тут же разоблачается майором „насчет отсутствия или незнания прав“; далее, однако, заходит разговор о стихах некоего молодого поэта, которого защищает Е.: мы подозреваем, что именно сам Е. - этот молодой поэт, автор стихотворения „Наполеон на Эльбе“, сочиненного — опять уже совершенно точно известно — юным Александром Сергеевичем Пушкиным.
„Е. (читает).
Майор.Видно, господин певец никогда не ездил по морю — волна не пенится под рулем — под носом.
Е. (читает).
Майор.Повтори… (Е. повторяет). Ну, любезный друг, ты хорошо читаешь, он хорошо пишет, но я слушать не могу! На Эльбе ни одной скалы нет!
Е.Да это поэзия!
Майор.Не у места, если б я сказал, что волны бурного моря плескаются о стены Кремля или Везувий пламя изрыгает на Тверской! может быть, Ирокезец стал слушать и ужасаться — а жители Москвы вспомнили бы „Лапландские жары и Африканские снеги“. Уволь! Уволь, любезный друг!“
Е., то бишь Александр Сергеевич Пушкин, сердится, но не обижается; эпизод довольно похож на другую сцену, которую зафиксировал в своем дневнике Иван Липранди (о, этот дневник, который писался более 60 лет и дошел до нас лишь в нескольких чудом уцелевших фрагментах, — он еще не раз будет цитироваться на наших страницах!).
„Один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь; человек тотчас исполнил. Пушкин смеялся более других, но на другой день взял „Мальтебрюна““.
Мальтебрюн — известный французский географ, в его знаменитых атласах как раз легко было отыскать, что на острове Эльба скалы имеются, и чрезвычайно образованный (особенно по географической части) майор, скорее всего, об этом тоже знал: просто имел добродушное желание поддеть, показать недостаточно образованному поэту необходимость учения; призывал — сделаться серьезнее, может быть, и писать о более серьезных предметах!
В ту пору, как и сегодня (как и завтра!), были три взгляда на связь таланта и знания. Первый — строгий, сухой, занудный: в поэме, повести все должно быть основательно, правильно, точно. Второй — буйный, свободный: зачем гению обременять себя цепями эрудиции? Воспарим — и все педанты будут посрамлены, ибо воспарять не умеют…
Третий взгляд: истинный талант, гений, своим чутьем, интуицией сам поймет, какие знания ему нужны, а если он этого не чувствует, значит, не перерос, но еще не дорос. Пушкину грозила „вторая позиция“, и Раевский был одним из тех. кто помог ему перейти в третью. Первый пушкинист Павел Анненков, изучая рукописи поэта, беседуя с его друзьями и современниками, вот что заметит: „Пушкин признавал высокую образованность, как известно, первым существенным качеством всякого истинного писателя в России“. Вот куда повели нас кишиневские шуточки… Пока же запомним, что Пушкин, который никому не прощал малейшего покровительственного или унижающего словца, Раевского любил, при последней встрече норовил обнять (а майор верен себе: пародирует пушкинские стихи „Гляжу как безумный на черную шаль“ и отвечает: „Я не гречанка“). Мало того, Раевский ведь сам поэт, и не скрывает этого: да уж и напечатался в некоторых журналах. Тиражи, как водилось, невелики — 200–300 экземпляров (при цене 25–40 рублей за книжку), но и грамотных-то в стране, дай бог, 3–4 процента: впрочем, друзья, кишиневские спорщики, все прочитали и обсудили. Разумеется, критичный ко всем и к самому себе, майор сразу понял, что Пушкин значительно талантливее его; судя по всем имеющимся у нас сведениям и воспоминаниям, Владимир Федосеевич вовсе не думает завидовать: талант — дар божий; другое дело эрудиция, направление.
Пушкин пишет лучше, зато я, Раевский, более четко знаю смысл, цель жизни. Пушкин, правда, тоже написал „дельные стихи“ — „Вольность“, „Кинжал“, „К Чаадаеву“, — но одновременно сочиняет много чуши, вроде „Волнуйся, ночь, над Эльбскими скалами“.
Вообще — „все они поэты“…
Время было такое, эпоха такая. В других краях, например во Франции, — при всем значении зажигательных стихов — революционеры вдохновлялись все больше прозой, публицистикой Вольтера, Руссо, Дидро; в России же почти каждый декабрист пишет стихи, а многие к тому же печатают. Раевский с его суровым, математическим умом, — если и он поэт, то что говорить о других, более нежных и „приблизительных“!
Позже о Чехове некоторые критики станут вздыхать: „Такому таланту еще бы и направление!“
Нечто подобное, без сомнения, было сказано о Гомере. Овидии, Хайяме, Мандельштаме; подобное будет говориться и о тех поэтах, кто еще не родился и чьи прапрадеды еще не родились…
Спор меж своих, но спор серьезный. Впрочем, самые серьезные споры и происходят только между своими: не с чужими же объясняться! Увы, мы не можем переменить прошлое, перемешать сыгранные роли; за столом у Орлова никак не соединить (разве что в романе, поэме!) его постоянных посетителей и оригинального, неординарного корпусного командира: не было этого, не вечерял генерал Сабанеев с Орловым, Пушкиным, Раевским, Охотниковым, Липранди. И все же мы имеем приятную возможность услышать прямой диалог, где на одной стороне будет хоть и не Раевский, но его явный единомышленник, а на другой — человек, думающий, без сомнения, очень сходно с Сабанеевым. Если существуют на свете подобные треугольники, то бывают, наверное, и „подобные диспуты“. За майора будет говорить его генерал-майор.
Орлов
„Генерал… пользовался необыкновенной любовью, верованием солдат. Телесные наказания были воспрещены. Ласковое его обращение, его величественный вид, его всегда веселое лицо, его доступность для всех внушали солдатам доверенность, привязанность до восторженности. На смотрах, когда он подъезжал к фронту, солдаты, не дождавшись его приветствия „Здоровы, братцы!“, встречали его громким „ура!“… Конечно, правительство это знало…“
Разумеется, Михаил Орлов — не майор из Курской губернии — его знают все и в свете, и в совете…
Но именно благодаря этой ситуации с ним переписываются и спорят разные лица, умеющие высказаться и считающие себя обязанными спорить.