После того выступил сам Владимир Галактионович Короленко, который говорил о правах художника, о свободе исторического исследования.
Затем писатель перешел в наступление и заявил, что ему стыдно, ибо пришлось самому кое-что изъять из повести, „цензуровать рассказ гениального русского художника… И тем не менее наш журнал остановлен, редактор подвергся обвинению. Это похоже на то, как если бы на средине многоводной реки был поставлен небольшой шлюз, среди ничем не огражденного течения. Это неудобно для какого-нибудь отдельно плывущего судна, которое, как наш журнал, может случайно на него наткнуться. Но течения это остановить не может. Целая историческая эпоха, знаменательное царствование императора Александра I стало уже достоянием исторической и общей литературы, и мы ждем, что приговор суда снимет и эти последние, ни для чего не нужные преграды на пути исторической правды, научной и художественной“.
Петербургская судебная палата оправдала Короленко и его журнал, „разрешила“ толковать и об уходе Александра, и о его грехах.
Щеголев из крепости посылает в журналы материалы о Раевском; суд защищает право свободно толковать и о декабристах, и об их главных противниках.
Меж тем приближается столетняя годовщина восстания на Сенатской площади, столетие „официальной смерти“ Александра I; приближается год, когда должна быть присуждена Аракчеевская премия за лучшую биографию того царя…
Во вторую половину XX века
Тут мы усилием воображения перелетаем через десятилетия, над войнами, революциями, над теми годами, когда начинает быстро расти посмертная слава Раевского и его товарищей, над теми годами, когда „падают акции“ противников этих людей, в частности царя Александра.
Как раз тогда было расшифровано и введено в круг массового чтения пушкинское:
К столетию 1825 года Александр I получал титулы „двуличного крепостника“, „коронованного убийцы“: любая психология, попытка хотя бы в духе Льва Толстого изучить душевный кризис царя — все чушь!
Даже в 1950-х годах, мы помним, Азадовский, публикуя воспоминания Раевского, явно опасался, что ему „достанется“ за попытку объяснить странности тираспольского процесса особым характером Сабанеева, особой позицией Александра I…
Пройдет еще десять лет, и, для того чтобы пробилась в печать „александровская тема“, понадобился своеобразный военный совет нескольких историков, придумавших хитроумную аргументацию для успокоения начальства: было написано, что об Александре и Федоре Кузьмиче можно и должно поговорить, ибо, во-первых, это имеет отношение к декабристам; ведь со смерти или ухода Александра I все началось. Во-вторых, тут замешан Лев Толстой: тема его очень интересовала. В-третьих, историки напомнили, что во многих зарубежных книгах, энциклопедиях сообщается, что вопрос о смерти или уходе Александра „до сей поры не выяснен русскими и советскими исследователями“: буржуазная наука бросила нам вызов, мы должны ответить!
Впрочем, главное доказательство не было начальству сообщено „за ненадобностью“: что все это — вообще интересно; что история не состоит из одних декабристов и других положительных героев, и невозможно понять, скажем, Владимира Федосеевича Раевского без его „оппонентов“, без царя… Наконец, нельзя сознательно оставлять историю с „белыми пятнами“, фигурами умолчания и т. п. Карамзин говорил Александру I, что рад бы не писать о зверствах Ивана IV, но не может, ибо в этом случае история выйдет с дырками, и царь соглашался: что же это за история с дырками!
При всем при этом историки хорошо знали, что и самому начальству почему-то все это очень интересно, и вряд ли стоит бороться так упорно с „царскими призраками“…
Великая оттепель 1950–1960-х годов, „эра Хрущева“, размораживала не только сегодняшний, вчерашний день, но и давнее прошлое; кое-какие плоды той оттепели созрели уже на ее излете, в начале той эпохи, которая позже получит название — „застой“.
Почта Льва Любимова
Лев Дмитриевич Любимов, седой, румяный, очень веселый и очень больной, часто повторял: „Я скоро умру, и это очень смешно“. В ответ на возражения, утешения собеседников представитель известного аристократического рода, автор „На чужбине“, нашумевшей книги об эмигрантах, начинал объяснять: „Да нет, вы не поняли: смешно, потому что ко мне беспрерывно являются великолепные невесты; я хорошо понимаю, что имею в их глазах тройную ценность — много денег, отдельная квартира и скорая смерть, — понимаю, но иные сирены столь изумительны, что едва хватает силы для одиссеевской выдержки“.
Питомец императорского Александровского лицея (выпуск 1917 года) — удивительный собеседник, легко перемещающийся из столетия в столетие. Свое благосклонное внимание он обратил на меня только после того, как запнулся и услышал уточнение — кем именно приходился император Иоанн Антонович Петру Великому…
— Я помню, как мы, дети, сквозь щелку разглядывали в гостиной князя Михаила Сергеевича Волконского: ну да, для вас он прежде всего сын декабриста, Сергея Григорьевича Волконского, а мы подслушали, что он был возлюбленным французской императрицы Евгении, жены Наполеона III, и, кроме того, знали, что Репин писал его портрет для своей картины „Государственный Совет“.
Спрашиваю о прекрасной женщине на старинной фотографии.
— Это моя мама, в костюме, специально сшитом для 300-летия дома Романовых; я, однако, умудрился заболеть скарлатиной, и мама, сфотографировавшись, велела сжечь очень дорогой наряд.
— Но ведь скарлатина не передается…
— Стопроцентной уверенности не было, а всякое сомнение решалось в пользу верноподданнических чувств.
Одна из любимых тем Льва Любимова — Лицей:
В Советское время сказали бы, что это кузница кадров; оттуда выходили министры, губернаторы, члены Государственного совета. Вот я раздобыл за границей справочник к 150-летию Лицея, 1811–1961. Все по алфавиту: Горчаков, I курс, выпускник 1817 года, государственный канцлер; Любимов Лев, выпускник 1917-го: Пушкин Александр, камер-юнкер, выпускник 1817-го; Пущин Иван…
Один из последних предреволюционных однокашников звонит дважды в год. Однажды слышу: „Дорогой Лев Дмитриевич, поздравляю вас с праздником весны“. — Это с пасхой, что ли? — Ах, тише, как вы не боитесь такие слова по телефону произносить?..
Посмеявшись, Любимов возвращается к печальной теме:
Мне в самом деле жаль, что я скоро умру, и кроме общеизвестных причин существуют, по меньшей мере, еще две не совсем очевидных».
— Какие же?
— Во-первых, жалко, что со мною и мне подобными уйдут в небытие несколько никому не нужных, но почему-то прелестных частностей. Вот вы, хотя и знаете, что Иоанн Антонович был правнучатым племянником Петра Великого (а не внучатым, как я ошибочно полагал), вы и ваше поколение, конечно, не знаете, в каком чине являлся русский посланник к иностранному двору?
— Какой имел чин, в таком и являлся.
— А вот и нет. Пусть он статский советник или генерал, но все равно обязан был на большой прием прийти в мундире действительного тайного. Это посланники: а вот послы (их ведь было всего несколько — в Лондоне, Париже, Вене, позже в Берлине) — послы являлись в мундире канцлера. Господи, ну кому это нужно?
Сверх того, сожалею о собственной кончине, ибо не узнаю будущей разгадки великой тайны о государе Александре Павловиче, Федоре Кузьмиче и прочая, и прочая…