Остальных осужденных вывели из каземата. Снимали с них ордена, эполеты и ломали шпаги над головами и бросали в разведенный огонь“.
Все приговорены, и уж нет больше „господина полковника Пестеля“, „господина капитана Якушкина“, а есть казненные или отправляемые в Сибирь государственные преступники Пестель, Рылеев, Лунин, Волконский, Якушкин… Лишь Дмитрий Завалишин так заморочил голову следователям, что его дело продолжается, что он еще пока „господин лейтенант“: но скоро тоже превратится в „государственного преступника 1 разряда“.
И господин майор Раевский уж порядочно надоел секретным генералам.
Его вызывают еще на один допрос, после чего составляется прелюбопытный документ:
„Вышнему начальству угодно дать обширное поле к оправданию майору Раевскому, приказав дело пересмотреть вновь наряженной Военно-судной комиссии. Приказано ему о сем объявить и спросить, надеется ли вернейшими доказательствами утвердить „Оправдание“ свое, в противном же случае подвергнет себя вдвое жесточайшему наказанию“.
Дежурный генерал-адъютант Потапов, Дибич и другие „судьбоносные персоны“ советуют Раевскому не фордыбачить; на фоне казной, каторжных работ, ссыльных поселений майору предлагается принять старинный, 1823 года, приговор Сабанеева и взять свой тогдашний „Протест“ обратно. Лучше будет…
Можно, конечно, принять. Правда, в нынешних суровых обстоятельствах из двух сабанеевских вариантов (Соловки или отставка под надзор) скорее выберут более жесткий, да еще и прибавят; но разве сам Раевский только что не просил отправить его из тюрьмы хоть на Алеутские острова?
Да, просил „хоть на острова“ — но после „справедливого рассмотрения дела“. Если же „взять ходы обратно“, пожалуй, Сабанеев, Дибич, Потапов смеяться будут: столько лет хорохорился майор, да сдался без нового суда!
Раевский хорошо понимал, что генералы найдут, за что осудить, но для этого им придется повозиться, погрузиться в десятки томов, самим, без всякой его помощи, вынести обвинение.
За что же боролся он все годы? Конечно, пустяки, фанаберия — достоинство; однако сейчас сдаться — значит согласиться на „полусвободную долю“, но замаранным человеком.
Зачем же тогда было писать из тюрьмы —
Где наша ни пропадала! Не согласен господин майор взять обратно свой „Протест“…
Конечно, тяжело, пятый год сидит, но из этого факта возможны разные выводы.
Раевский:
„Я отвечал решительно, что я выписки и приговора Сабанеева не подпишу, что чувствую себя совершенно правым, и заключил мой рапорт генерал-адъютанту Потапову, что я прошу только суда под надзором такой особы, которая не боялась бы самых близких лиц у престола“.
Иначе говоря, прошу суда незаинтересованного: ведь прежде был во власти „заинтересованного“ командира корпуса, а сейчас верховодит пристрастный Дибич. Куда же сбыть надоевшего майора?
Единственным лицом в империи, не боявшимся никаких придворных, был великий князь Константин Павлович.
У Константина
В Петербурге очень обрадовались, и тут же последовало „высочайшее повеление“.
Раевский, кажется, тоже радовался:, опять с ним не справились; Александр оробел. Николай отступился — теперь спроваживают в Варшаву, а там, бог даст, суд милостив.
Кое-чего Раевский не знает, кое-что не разглядел, по это откроется позже.
Пока что — прощай, второй в жизни Петербург. Снова фельдъегерь, — и почтовый тракт возвращает к тем давним воспоминаниям, которые уже накопились у молодого офицера за прожитые годы. Путь из Петербурга на юго-запад — тот самый маршрут, по которому весной 1812 года ехал в полк 17-летний артиллерист; в Белоруссии же перешли на старую дорогу, по которой поручик Раевский с четырьмя пушками гнал Наполеона, — а далее Царство Польское, где вместо Парижа проходила гарнизонная служба в победные 1813 и 1814 годы.
„На дороге из Петербурга в Варшаву я встретил цесаревича, едущего на коронацию (в Москву), но он не говорил со мною, а послал только за фельдъегерем, который вез меня“.
Раевского привозят в Варшаву, где местные начальники обходятся с ним довольно вежливо:
„Меня посетил комендант Варшавы — генерал Левицкий, и на тот же день генерал Димитрий Димитриевич Курута, друг от детских лет цесаревича, самый кроткий, добродушный и благородный человек. При коронации он сделан графом. Весьма ласковый, учтивый разговор его мало подействовал на меня, особливо на сердце и язык. Я видел, что с теми, кого приготовляли к виселице, накануне обходились столь же почтительно, как с людьми, которые избраны к вышним должностям. Известно, что быка, которого готовят на убой, кормят и содержат лучше“.
В дальнейшем — настроение улучшается:
„Поутру кофе, его подавала 15-летняя прекрасная девушка, дочь ветерана, моего стража; обед из ресторации на 4 блюда, белый и пеклеванный хлеб. Ввечеру чай и та же девушка; ужин из 3 блюд.
Приятные, сладкие темничные воспоминания. Стеклы замазаны; скамейки, стол и кровать приколочены к полу.
Воздух чистый, комната высокая и довольно пространная. Чего ж желать более или лучше для жителя тюрьмы?“
Эти восемь дней так запомнились Раевскому, может быть, именно из-за той девушки, напоминающей дочь тюремщика в „Пармской обители“ (впрочем, Стендаль напишет этот роман лишь 13 лет спустя).
Не успел Раевский обжиться, назначают новое место заключения:
„Опять в крепость, — подумал я, — когда это кончится?“
Крепость Замосць (Замостье) — более 200 верст от Варшавы, среди болот и осенней сырости.
В том „отсеке“, куда поместили Раевского, было шесть номеров: один из них пустой, в двух помещались отставной поручик и майор в цепях, в четвертом — „артиллерийский русский офицер“, посаженный ненадолго „за какие-то шалости“. Наконец, еще один узник, которого Раевский никак не ожидал встретить: младший брат Григорий!
За год шлиссельбургского заключения он лишился рассудка; кажется, так и не понял, что старший брат, кого стремился увидеть несколько лет назад, — теперь рядом. Вскоре юношу отправят домой, и там он умрет…
Итак, Раевский обживает свое пятое арестантское место (после Кишинева, Тирасполя, Петропавловской крепости и Варшавского ордонансгауза). Великий князь Константин Павлович — тот, от кого сейчас зависит ход всего дела, — задерживается в Москве на коронации.
Весьма осведомленный очевидец Александр Яковлевич Булгаков оставил любопытнейший рассказ (недавно обнаруженный ленинградской исследовательницей Л. И. Бучиной) — о том, какой спектакль разыграли в московском Кремле два брата — младший, Николай, и старший семнадцатью годами Константин.
„Произошла сцена примечательная. [К Николаю] подошел цесаревич Константин Павлович для принесения также поздравления. Государь встал поспешно с трона, кинулся к его коленам, но был им предупрежден, так что оба августейших брата были как будто на полу. Я все боялся, чтобы при сих сильных движениях тела не упала бы корона с главы государевой, но, видно, бог тут уже показать хотел, что тверда корона на его голове. Государь с цесаревичем встали и кинулись в объятия друг друга, целовались п плечо и в губы, жали взаимно руки. Нельзя было удержаться от слез. Старый воин, ганноверский министр генерал Дорнберг плакал, как дитя, многие генерал-адъютанты, не стыдясь нимало, отирали свои слезы. Казалось, что цесаревич был веселее“.
Если бы можно было с помощью какой-нибудь таинственной химии проявить истинные мысли каждого из братьев… Впрочем, и без химии сообразим. Ироничная ненависть одного к другому. Константин годится в отцы брату Николаю; царю неуютно, он пытается найти верный тон, но старший издевательски уничижается…