Выбрать главу

Остальных осужденных вывели из каземата. Снимали с них ордена, эполеты и ломали шпаги над головами и бросали в разведенный огонь“.

* * *

Все приговорены, и уж нет больше „господина полковника Пестеля“, „господина капитана Якушкина“, а есть казненные или отправляемые в Сибирь государственные преступники Пестель, Рылеев, Лунин, Волконский, Якушкин… Лишь Дмитрий Завалишин так заморочил голову следователям, что его дело продолжается, что он еще пока „господин лейтенант“: но скоро тоже превратится в „государственного преступника 1 разряда“.

И господин майор Раевский уж порядочно надоел секретным генералам.

Его вызывают еще на один допрос, после чего составляется прелюбопытный документ:

„Вышнему начальству угодно дать обширное поле к оправданию майору Раевскому, приказав дело пересмотреть вновь наряженной Военно-судной комиссии. Приказано ему о сем объявить и спросить, надеется ли вернейшими доказательствами утвердить „Оправдание“ свое, в противном же случае подвергнет себя вдвое жесточайшему наказанию“.

Дежурный генерал-адъютант Потапов, Дибич и другие „судьбоносные персоны“ советуют Раевскому не фордыбачить; на фоне казной, каторжных работ, ссыльных поселений майору предлагается принять старинный, 1823 года, приговор Сабанеева и взять свой тогдашний „Протест“ обратно. Лучше будет…

Можно, конечно, принять. Правда, в нынешних суровых обстоятельствах из двух сабанеевских вариантов (Соловки или отставка под надзор) скорее выберут более жесткий, да еще и прибавят; но разве сам Раевский только что не просил отправить его из тюрьмы хоть на Алеутские острова?

Да, просил „хоть на острова“ — но после „справедливого рассмотрения дела“. Если же „взять ходы обратно“, пожалуй, Сабанеев, Дибич, Потапов смеяться будут: столько лет хорохорился майор, да сдался без нового суда!

Раевский хорошо понимал, что генералы найдут, за что осудить, но для этого им придется повозиться, погрузиться в десятки томов, самим, без всякой его помощи, вынести обвинение.

За что же боролся он все годы? Конечно, пустяки, фанаберия — достоинство; однако сейчас сдаться — значит согласиться на „полусвободную долю“, но замаранным человеком.

Зачем же тогда было писать из тюрьмы —

Скажите от меня Орлову,Что я судьбу мою суровуС терпеньем мраморным сносил,Нигде себе не изменил.

Где наша ни пропадала! Не согласен господин майор взять обратно свой „Протест“…

Конечно, тяжело, пятый год сидит, но из этого факта возможны разные выводы.

Раевский:

„Я отвечал решительно, что я выписки и приговора Сабанеева не подпишу, что чувствую себя совершенно правым, и заключил мой рапорт генерал-адъютанту Потапову, что я прошу только суда под надзором такой особы, которая не боялась бы самых близких лиц у престола“.

Иначе говоря, прошу суда незаинтересованного: ведь прежде был во власти „заинтересованного“ командира корпуса, а сейчас верховодит пристрастный Дибич. Куда же сбыть надоевшего майора?

* * *

Единственным лицом в империи, не боявшимся никаких придворных, был великий князь Константин Павлович.

У Константина

В Петербурге очень обрадовались, и тут же последовало „высочайшее повеление“.

Раевский, кажется, тоже радовался:, опять с ним не справились; Александр оробел. Николай отступился — теперь спроваживают в Варшаву, а там, бог даст, суд милостив.

Кое-чего Раевский не знает, кое-что не разглядел, по это откроется позже.

Пока что — прощай, второй в жизни Петербург. Снова фельдъегерь, — и почтовый тракт возвращает к тем давним воспоминаниям, которые уже накопились у молодого офицера за прожитые годы. Путь из Петербурга на юго-запад — тот самый маршрут, по которому весной 1812 года ехал в полк 17-летний артиллерист; в Белоруссии же перешли на старую дорогу, по которой поручик Раевский с четырьмя пушками гнал Наполеона, — а далее Царство Польское, где вместо Парижа проходила гарнизонная служба в победные 1813 и 1814 годы.

„На дороге из Петербурга в Варшаву я встретил цесаревича, едущего на коронацию (в Москву), но он не говорил со мною, а послал только за фельдъегерем, который вез меня“.

* * *

Раевского привозят в Варшаву, где местные начальники обходятся с ним довольно вежливо:

„Меня посетил комендант Варшавы — генерал Левицкий, и на тот же день генерал Димитрий Димитриевич Курута, друг от детских лет цесаревича, самый кроткий, добродушный и благородный человек. При коронации он сделан графом. Весьма ласковый, учтивый разговор его мало подействовал на меня, особливо на сердце и язык. Я видел, что с теми, кого приготовляли к виселице, накануне обходились столь же почтительно, как с людьми, которые избраны к вышним должностям. Известно, что быка, которого готовят на убой, кормят и содержат лучше“.

В дальнейшем — настроение улучшается:

„Поутру кофе, его подавала 15-летняя прекрасная девушка, дочь ветерана, моего стража; обед из ресторации на 4 блюда, белый и пеклеванный хлеб. Ввечеру чай и та же девушка; ужин из 3 блюд.

Приятные, сладкие темничные воспоминания. Стеклы замазаны; скамейки, стол и кровать приколочены к полу.

Воздух чистый, комната высокая и довольно пространная. Чего ж желать более или лучше для жителя тюрьмы?“

Эти восемь дней так запомнились Раевскому, может быть, именно из-за той девушки, напоминающей дочь тюремщика в „Пармской обители“ (впрочем, Стендаль напишет этот роман лишь 13 лет спустя).

Не успел Раевский обжиться, назначают новое место заключения:

„Опять в крепость, — подумал я, — когда это кончится?“

Крепость Замосць (Замостье) — более 200 верст от Варшавы, среди болот и осенней сырости.

В том „отсеке“, куда поместили Раевского, было шесть номеров: один из них пустой, в двух помещались отставной поручик и майор в цепях, в четвертом — „артиллерийский русский офицер“, посаженный ненадолго „за какие-то шалости“. Наконец, еще один узник, которого Раевский никак не ожидал встретить: младший брат Григорий!

За год шлиссельбургского заключения он лишился рассудка; кажется, так и не понял, что старший брат, кого стремился увидеть несколько лет назад, — теперь рядом. Вскоре юношу отправят домой, и там он умрет…

* * *

Итак, Раевский обживает свое пятое арестантское место (после Кишинева, Тирасполя, Петропавловской крепости и Варшавского ордонансгауза). Великий князь Константин Павлович — тот, от кого сейчас зависит ход всего дела, — задерживается в Москве на коронации.

Весьма осведомленный очевидец Александр Яковлевич Булгаков оставил любопытнейший рассказ (недавно обнаруженный ленинградской исследовательницей Л. И. Бучиной) — о том, какой спектакль разыграли в московском Кремле два брата — младший, Николай, и старший семнадцатью годами Константин.

„Произошла сцена примечательная. [К Николаю] подошел цесаревич Константин Павлович для принесения также поздравления. Государь встал поспешно с трона, кинулся к его коленам, но был им предупрежден, так что оба августейших брата были как будто на полу. Я все боялся, чтобы при сих сильных движениях тела не упала бы корона с главы государевой, но, видно, бог тут уже показать хотел, что тверда корона на его голове. Государь с цесаревичем встали и кинулись в объятия друг друга, целовались п плечо и в губы, жали взаимно руки. Нельзя было удержаться от слез. Старый воин, ганноверский министр генерал Дорнберг плакал, как дитя, многие генерал-адъютанты, не стыдясь нимало, отирали свои слезы. Казалось, что цесаревич был веселее“.

Если бы можно было с помощью какой-нибудь таинственной химии проявить истинные мысли каждого из братьев… Впрочем, и без химии сообразим. Ироничная ненависть одного к другому. Константин годится в отцы брату Николаю; царю неуютно, он пытается найти верный тон, но старший издевательски уничижается…