Выбрать главу

Все так — но если „все не виноваты“, тогда выходит, что и осуждение нескольких сот декабристов тоже необязательно, за их вину тоже отвечает Александр I.

Собственно говоря, глубочайшие умы страны так и считали. Карамзин в 1826 году писал Николаю I: „Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления века“.

Однако карательная машина уже сработала и не могла же изменить свой ход, механизм ради какого-то майора…

* * *

Другая же угроза Раевскому уже упоминалась: Константин… Слишком сильным было желание Николая продемонстрировать старшему брату, что он „дожил до седых волос и ничего не видит“.

Защита, даже весьма осторожная, некоторых узников Константином — прикосновение великого князя оказывается губительным для Раевского, как и для Лунина. Теперь дело у Михаила Павловича, который, нет никаких сомнений, занимается им вместе с Дибичем; точнее говоря, Дибич все и готовит. В общем, теперь делом Раевского заняты Николай, Михаил и Дибич. Все всем понятно — и насчет Константина, и насчет „прежней вины“ Раевского, его начальников. О том, что Дибич будет прикрывать Сабанеева, уже говорилось; незримая роль Алексея Орлова, который всегда при нынешнем императоре, тоже понятна; наконец, Киселев уже пользуется довольно большим доверием нового царя…

Шумный майор, столь много знающий, столь хорошо пишущий, — им совершенно не нужен.

Плохое положение у Владимира Федосеевича на шестом году неслыханно затянувшейся шахматной партии.

Окончание

Ровно три месяца уходит на изготовление окончательного документа — может быть, для пущей важности „время тянули“…

В длинном докладе Дибича Николаю (по мотивам представленного мнения Михаила Павловича) окончательно суммируются все страшные вины Раевского 5-го: снова на поверхности уговоры солдат — „пойдем за Днестр“, разговорчики и прописи — все то, на что люди Константина даже не обращали особого внимания.

Главное же в новом докладе — образ подсудимого. Дважды, весьма неожиданно в столь неподходящем, казалось бы, месте, мелькнула едва ли не критическая оценка сатирических, юмористических способностей майора.

„В некоторых предметах Раевский хотя и не сделал прямого признания, а изворачиваясь, говорит, что рассказы его были не в том смысле, как показывают другие, некоторое же якобы говорил шутя. Но таковая шутка и еще со внушениями нижним чинам противузаконного едва ли не означает какого-либо умысла ему известного“.

* * *

„- Это была шутка, — сказала она наконец, — клянусь вам! это была шутка!

— Этим нечего шутить, — возразил сердито Германн“.

* * *

В докладе же Дибича, чуть ниже:

„Имея либеральный образ мыслей, пользовался к распространению оного в умах подчиненных и окружающих его всяким удобным случаем. Действия начальства старался представлять в виде превратном и даже насмешливом“.

Не нравится им Раевский — и все тут. Насмешник. Чувствуют заклятого врага — верно чувствуют, и тотчас превращают это чувство в такую же юридическую категорию, как и множество недосказанных или противоречивых фактов, формулировок…

За три месяца, ушедших на изготовление окончательного доклада, там наверху переговорили…

Мы легко догадываемся, как в непринужденной обстановке было произнесено нечто вроде: „Надоел этот мерзавец! Задурил голову всем, даже великому князю Константину; порочит Сабанеева и других наших людей“.

* * *

Вообще историки вынуждены придавать, может быть, слишком большое значение тому, что написано, напечатано, в то время как главные слова очень и очень часто вообще не фиксируются, а в них-то пружина, первопричина.

Рукописи не гибнут, „не горят“, но часто и не рождаются на свет…

Случается, даже важнейшие элементы исторических событий выпадают как „незаписанные“. Так, при убийстве Павла I косвенно вычисляется существование важнейшего документа — той бумаги, которую заговорщики подсовывали захваченному императору, требовали подписи, не добились — потом документ сожгли, помалкивали о нем: бумага, не сыгравшая той роли, какая ей предназначалась, но явившаяся одним из значительных двигателей всего, что происходило в ночь с 11 на 12 марта 1801 года.

Раевский:

„Сабанеев был друг Дибича. Орлов защищал брата своего пред государем и, конечно, выставил меня как главного виновника по влиянию моему на Орлова и представил стихи мои „К друзьям“, которые ходили тогда по рукам. Об этих стихах мне был запрос уже в Сибири“.

Как видим, много лет спустя Раевский узнал важные подробности: от кого и как узнал — трудно сказать, но было достаточно осведомленных людей, которые могли добыть придворную тайну (сами или через посредников) и переправить ее в Сибирь.

Послание „К друзьям“ ходило в списках по России с 1822 года. Конечно, требовалось доказать, кто автор (ведь под некоторыми списками стояло имя Рылеева), но стоит ли доказывать, если у осведомленного начальства есть „верные сведения“?

Алексей Орлов, этот близкий к царю человек, действительно мог вдруг добыть стихи у брата Михаила (у того ведь, конечно, был текст со словами „Скажите от меня Орлову…“). Однако не станем обвинять без доказательств бывшего командира 16-й дивизии: всякое могло случиться. Согласимся лишь, что уж очень к месту подвернулись стихи…

Точно так же, заметим, полгода спустя Пушкина начнут таскать на допросы по делу о „Гавриилиаде“: одна из копий попадет в руки властей, Пушкин будет отрицать, власти, однако, не сомневались (тут их можно понять — мало кто писал столь сильно, и „по когтям“ легко обнаруживался лев); в конце концов, царь спросил поэта, „как дворянин дворянина“, и Пушкин признался в авторстве; правда, на всякий случай „перенес“ его из 1821-го, кишиневского года, в 1818-й (петербургская юность, вольнодумство, за которое он уже понес наказание в 1820-м).

Пушкина простили, оставили в покое и… под тайным надзором, который забыли снять даже после гибели поэта (отменили в 1875-м).

Раевскому — хуже. Его спрашивают о стихах, не показывая текста.

Раевский:

„Эти ли стихи или другие были в руках Бенкендорфа, потому что при запросах стихи не были приложены. Вот почему я и отвечал, что я не знаю, какие стихи мне приписывают. Под моим именем мог писать и другой“.

Меж тем в стихах ведь были строчки, которые могли произвести сильное впечатление на начальство:

Пора, мой друг, пора воззватьИз мрака век полночной славы,Царя-народа дух и нравыИ те священны времена,Когда гремело наше вечеИ преклоняло издалечеКнязей кичливых рамена…

Стихи на столе царя, Михаила Павловича, Дибича, Левашова; стихи „предполагаемого автора“.

Рядом же — груды фактов, верных, сомнительных, вымышленных, но вполне достаточных для того, чтобы „иметь мнение“.

А еще — раздражающая ирония Раевского, намеки, притом весьма резонные, что очень многие начальники почти все знали о тайном обществе и заговоре… Не нравится им Раевский. И Михаил Павлович конфирмует, очевидно под диктовку Дибича или вместе с ним:

„Майор Раевский хотя по удостоверению Комиссии и не принадлежал к составленному после 1821 года злонамеренному обществу, почему и дальнейшее об нем исследование по Комитету о государственных преступниках прекращено было, но за всем тем собственное его поведение, образ мыслей и поступки, изъясненные в рапорте Комиссии, столь важны, что он по всем существующим постановлениям подлежал бы лишению жизни, и потому насчет его находя приговор Комиссии не соответствующим обнаруженным преступлениям, его высочество полагал бы оного майора Раевского, лиша чинов, заслуженных им ордена Св. Анны 4-го класса, золотой шпаги с надписью „За храбрость“, медали „В память 1812 года“ и дворянского достоинства, удалить как вредного в обществе человека в Сибирь на поселение“.