Выбрать главу
* * *

Нижний Новгород, затем Пермь; здесь ссыльные пути Раевского и Герцена расходятся: декабристу на восток, Герцену — на северо-запад, в Вятку. И снова у них один „надзирающий хозяин“, да какой!

Много лет спустя Раевский вспомнит: „Мы приехали в Пермь. Губернатором был известный Тюфяев, который из низкого сословия, без всякого образования добился губернаторского места“: слова „известный Тюфяев“, скорее всего, подразумевали, что Тюфяев прославился именно как „герой“ герценовских „Былого и дум“, воспоминаний, написанных и напечатанных в Лондоне и затем проникших в разные края России. Впрочем, Раевский имел и собственные сведения, ибо сделал к своим запискам (а также заочно к герценовским) весьма колоритное примечание:

„Смерть его (Тюфяева) была оригинальна. Чтоб прекратить свою длительную и позорную жизнь, он ангажировал пять камелий, сам разделся и им приказал — и в несколько дней так истощил себя, что умер от удара“.

Но все это остается позади, в Европе.

* * *

Раевский:

„Наконец мы проехали грань: Уральские горы… Геркулесовские столбы. Я в Сибири!..

— Ты, верно, из тех же, что провозили?

— Да.

— Чудо! Давно, давно таких оказий не бывало. А можно спросить, за какую провинность? — Трудно объяснить.

— Понимаем, понимаем, то есть оно… того…“

И опять „удачная дорога“: в Тобольске 40-градусные морозы, Раевский говорит, что болен, к нему является лекарь Попов, отца которого в свое время подкармливал и ободрял Феодосии Михайлович Раевский, отец нашего героя.

Понятно, медицинское свидетельство изготовлено, и три недели Раевский пережидает морозы на квартире доброго доктора.

И опять, и опять — о праправнуке Анатолии Жигулине, проходящем эти жеуроки географии ровно через 123 года:

„Два дня я был на Краснопресненской пересылке. Через решетки-жалюзи была видна Москва. Потом я долго ехал через Россию и Сибирь с остановками в Свердловской и Новосибирской пересыльных тюрьмах. В столыпинских вагонах того времени окна были с одной стороны — со стороны коридора. В купе было только очень маленькое окошечко с двумя крепкими решетками — снаружи и внутри. Размером примерно 15 на 20 сантиметров. Заключенных в купе было по 20 и более человек. И все-таки можно было дышать. А когда набивали по 30–40 человек и не выводили на оправку (в туалеты, на современном языке), было смертельно тяжело. Люди и мочились, и испражнялись, не выходя из „купе“.

Эта дорога — только присказка. А сказка, сказка будет впереди“.

* * *

Переведя дух, пускается на восток и прапрадед: Тобольск — примерно лишь полпути.

Раевский:

„Губернатор прислал ко мне казачьего пятидесятника, который явился ко мне на квартиру со словами: „Имею честь явиться для следования с Вами“.

Я засмеялся еще более, когда он данные ему бумаги стал подавать мне.

„Эти бумаги должны быть у тебя, — сказал я ему, — и ты везешь меня в Томск“.

— „Слушаюсь“.

— „Вот, — подумал я, — нового рода отправка“.

Попов распорядился приготовить мне на дорогу пельменей. Уложили полмешка и поставили штоф вина на случай сильных морозов, хотя я водки не пил, но на „случай“. Он вместе с ветеринаром Стегачевым провожал меня до первой деревни. Тут мы простились.

„Мы рассчитываемся с вами за дружеские отношения наших отцов“, — сказал я. обнимая его, у обоих нас выступили слезы.

Станции три я был очень встревожен и печален. Я припомнил мой дом, моего отца, мою боевую жизнь в 1812 году, мою цель — и вот на тройке с казаком еду по снежной сибирской дороге“.

* * *

Томск: снова чудеса. Губернатор Соколовский принимает хорошо, а еще лучше губернаторский сын Владимир, который отозвал Раевского в сторону и вынул письмо:

„Я тотчас узнал почерк Г. С. Батеньковя. моего товарища и друга. В 1824 году он писал к нему: „Может быть, известный тебе В. Ф. Раевский будет проезжать чрез Томск, поручаю и прошу тебя снабдить его деньгами и всем, что для него нужно, а я рассчитаюсь с тобою и проч. и проч.“.

„Все изменилось, — сказал я. — Этот любимец и сотрудник Сперанского и самый близкий и доверенный человек при Аракчееве так же, как и я, посажен в крепость и, может, проедет здесь“.

Немыслимое совпадение — и совершенно обыкновенное.

Батеньков — в Алексеевском равелине Петропавловской крепости: до сих пор спорят, отчего его на долгие годы оставили в тюрьме, а не отправили в Сибирь, как других декабристов; то ли потому, что Батеньков сибиряк, и власти опасались его сибирских связей; то ли из-за давней близости к Сперанскому, которого ведь декабристы прочили в свое временное правительство. Николай I Сперанского простил, даже повысил, — но Батеньков слишком много знает…

Однако удивительное пересечение времен на том не кончается: только что говорили о Герцене, а ведь юный Владимир Соколовский несколько лет спустя напишет опаснейшие политические стихи, из-за которых попадет в крепость и там сгинет; дело же, начавшееся этими стихами, захватит еще многих лиц, и в их числе Огарева, Герцена…

Но дорога идет на восток.

* * *

Еще и еще тысячи верст. Раевского сначала хотят отправить за Байкал, чего он совсем не хочет, — но опять фортуна вывозит: с дороги отправлены три письма в Варшаву, генералу Куруте и Константину Павловичу, в конце концов дальше Иркутска не послали и вскоре назначили место, где Раевскому жить и умереть: село Олонки Идинской волости Иркутской губернии.

Государственный крестьянин Владимир Федосеев сын Раевский: курское поместье, Бородино, шпага за храбрость, четыре пушки, майор, кишиневские похождения, Пушкин, солдатская и юнкерская школа, гордое единоборство чуть ли не со всеми российскими начальниками…

А теперь Государственный преступник, находящийся на поселении…

Об этом почетном титуле несколько позже выскажется другой „крестник Константина“ — Михаил Лунин:

„В тюремном заключении и в ссылке несколько раз переменялось мое название и с каждым изменением становилось длиннее. Теперь в официальных бумагах называют меня: государственный преступник, находящийся на поселении. Целая фраза возле моего имени.

В Англии сказали бы: Лунин, член оппозиции“.

А генерал Сабанеев как раз в ту пору, когда Раевский начал крестьянствовать, вдруг решил на пятьдесят восьмом году жизни помереть.

Остался портрет в военной галерее 1812 года, рядом со старым приятелем-начальником Багратионом, рядом с Николаем Николаевичем Раевским (умершим в том же 1829-м), рядом с Ермоловым, Денисом Давыдовым: правда, с той же стены убрали портрет генерал-майора Волконского, который с 1826 года в забайкальской каторге: одна дочь генерала Раевского пошла за ним в Сибирь, другая — за Михаилом Орловым, который помилован безвыездным житьем в деревне под надзором (старик-отец жизненные силы подорвал огорчениями).

На закате дней Сабанеева не часто радуют успехи старых друзей: Ермолов в опале; в дивизиях, корпусах новые люди, о которых тот же Ермолов заметит, что Николай I никогда не ошибался — всегда сажал на высокую должность самого неспособного. Вроде бы в почете Денис Давыдов, но неуставной внешний вид, громкий голос, откровенная речь вызывают у царя желание отправить его куда-нибудь подальше, вместе со стихами и прозою, которые постоянно подрезает цензура. Сам Денис удивлялся за себя и себе подобных: генералы — отнюдь не революционеры, не бунтовщики, но не пользуются кредитом у новой власти. Почему же?