В первый же день приезда я полез в чужой огород за морковью, не рассчитывая по привычке, что нас здесь накормят, и надо же случиться, что огород этот принадлежал сестре Башмакова, тоже воспитательнице в детдоме.
Меня наказали. Наказали даже дважды, потому что не дали есть и не дали встречаться с сестренкой. А мы не могли не встречаться, мы тем и держались все время, что непрерывно были рядом, и нас никто не смог до сих пор разъединить.
Никто, кроме Башмакова.
Он умел наказывать так, чтобы было не просто плохо. А было очень плохо. А что может быть страшней, чем разлучить близких людей. Башмаков и разлучал, он бил в самое больное место.
С этого началось мое знакомство с товарищем Башмаковым. Как потом я смог убедиться, он был памятлив до мелочей, а тем из нас, кто хоть раз посягнул на его личную собственность, никогда и ничего не прощал.
Был случай, когда курица Башмакова по своей дурости снесла яйцо под детдомовским крыльцом, а Вовка Поляков нашел и сожрал, сырым сшамкал, прямо вместе с кожурой. Эта самая кожура, прилипшая нечаянно к верхней губе, его и выдала. Уж как над ним изгалялся директор: и без хлеба и без воды держал, и в район посылал на предмет проверки психики. Он довел Вовку до заикания, напугав криком во время сна, да и сбагрил в конце концов в челябинскую ремеслуху, хотя тому не исполнилось четырнадцати лет. И метрику Вовкину подделали, прибавив целых два года. С братишкой их, конечно, развели, и, должно быть, навсегда.
Жил Башмаков в соседстве с детдомом. За высоким забором земля, двор, немалое хозяйство. Кроме упомянутых кур, водились у него утки, гуси, даже свиньи. Обслуживал все это добро наш молчаливый, наш безотказный Женя. Но и нам в разные времена приходилось ишачить на Башмакова, убирать двор, вывозить навоз, носить собакам и свиньям корм. Их кормили получше нас.
В семье был культ старшего Башмакова: он царствовал по ту и по эту сторону забора.
Когда он отчитывал за какие-то провинности своих домашних, а виноваты у него были все и всегда, мы из-за забора тоже слышали его сильный, рубящий, бьющий как колуном по голове голос, и даже самые развязные среди нас становились смирней и надолго затихали. Не боялся его лишь младший сынок Вовка, по возрасту он был мне ровня – десять лет. Но он вообще мог никого не бояться, имея такого всесильного папу. С нами он не водился и не играл, а лишь показывал язык, когда мы заглядывали через забор, да еще плевал в нашу сторону.
Наверное, то, что исходило от старшего Башмакова, озвучивалось по малости Вовкой. Отношение отца и сына к нам было одинаково презрительным.
Любимым же занятием Вовки было маршировать вокруг дома и громко читать такие стихи:
Эти слова, наверное, он слышал тоже от старшего Башмакова у себя в доме, а может, от его сослуживцев еще в Москве. Но из этого следует, что «товарищ Башмаков» в прежней, довоенной своей жизни был какой-нибудь шишкой, а здесь, в Сибири, за спинами детей, временно спасался от фронта, сберегая для светлого будущего свою драгоценную жизнь.
И вот о чем я сейчас подумал: скольким же тиранам и мучителям, ловко прилипшим к детским учреждениям, мы одним лишь своим жалким существованием спасали и спасли жизнь! Они-то нас преследовали, они морили нас голодом, изводили, как могли, а мы их за это спасали. Их самих и их наследников. Не странно ли, правда? Но так было. И если я тогда выжил и до сих пор существую, то я обязан в первую очередь самому себе. А вот товарищ Башмаков, и его терпеливая сестра, и ненавидящая нас жена, и даже сын Вовка – все они выжили потому лишь, что были такие, как я, да Вовка Поляков, да безропотный раб Женечка. Да и остальные, нам подобные. Потому-то я полной мерой, как другие ребята, а может, чуть больше изведал громкий гнев и все немилости товарища Башмакова. Впрочем, кричал он редко. Но зато железным тоном прокурора (а может, он и был до войны прокурором – вот поздняя догадка!) наказывал, будто шпицрутеном сквозь строй прогонял: «Без завтрака, без обеда, без ужина, без завтрака, без обеда…»
И так несколько кругов голодного ада, в зависимости от того, насколько запаса воздуха у него хватит, а легкие у него были ефрейторские, хватало зараз выпалить на трое-четверо суток, а в сильном гневе – на все пять!
Сейчас я подумал, что по своей солдафонской недалекости он брал мелко, деля день на три части, а легко бы мог, скажем, вылаивать сразу сутками, тогда бы и неделя-другая вместилась в его динамометрию; но опять же, когда перечисляются по отдельности: «Без завтрака, без обеда, без ужина», как бы вбиваются три гвоздя в твое незащищенное тело, а неделя – это один гвоздь, хоть и большой, и удовольствия подольше истязать уже не получится.