А деревня всё жила. Название осталось от деревни, перешло ко всему району. Раньше единицы жили под тем названием, теперь – несметные толпы. Земля та же, название то же, дома другие, только и всего.
Прошло время, позабыли теперь что к чему. Мало кто и помнит, откуда оно взялось – это название. То ли речка протекала, то ли дачи стояли, а может, заново выдумали. Название как название. Чего тут особенного?
И лишь по весне, всякий год, пучит асфальт на тротуарах, лезут наружу упрямые зеленые ростки. Их рвут, давят ногами, заливают новым асфальтом, а по другой весне – всё сначала.
Лезут упрямо ростки.
Лезут.
Лезут...
ЛЁХА ДА КЛАВДЕЯ
1
Лёха Никодимов с утра был не в себе. Лёха Никодимов маялся смертной мукой. Лёха неотрывно думал об одном: где бы ему выпить?
Он висел, раскорячившись, на больничном заборе распластанной летучей мышью, тоскливо глядел через прутья на запруженную улицу. В халате бесформенного покроя, в желтых фланелевых кальсонах с замызганными бечевками понизу, на ногах раздавленные шлепанцы. Грудь голая, волосатая, лицо серое, несвежее, черты на нем мелкие, не проработанные, глаза припухлые, жалкие, неспокойно дерганые, через бровь – вздутый шрам.
Зеленовато-бурый халат с грязными подтеками чуть держался на одной пуговице. Цвета у халата не было. У халата был запах. Будто вылили на него все лекарства из больничной аптеки, все супы из больничной кухни.
Мимо забора бежали люди, нелюбопытно взглядывали на Леху, катили вовсю машины, автобусы, прозрачные троллейбусы, а он перескакивал с одного на другое – не мог зацепиться, никого толком не видел, тяжело думал о своем: где бы ему выпить?
Пробегал мимо мальчик с авоськой, встал, загляделся на дядю.
– Ну, – просипел Леха брюзгливо, – чего надо?
Мальчик не ответил. Пытливо глядел прямо в лицо, редко-редко смаргивал.
– Что бы я тебе сказал…
Подумал – сказать было нечего. Мыслей в голове – поискать. Одна мысль, четкая, осязаемая, шилом в мозг: где бы ему выпить?
– Ты... куда собрался?
Мальчик показал авоську.
– За водкой? – оживился Леха.
– Не... – тихо сказал тот. – За хлебом.
Лёха опять угас. Вздохнул с тоской, перехватился руками, сглотнул невкусную слюну:
– У тебя батя пьет?
– Не...
Леха не расслышал.
– Ладно, – утешил ребенка. – Теперь все пьют.
За спиной у Лехи был парк. Гуляли по дорожкам больные с родственниками, сидели на скамейках, лежали на травке, жевали домашнюю пищу, фрукты-овощи, втихомолку, в кустах, распивали водочку. Знал Леха, что распивали, спиной чуял, на расстоянии: от зависти ежился, как от озноба. К нему, к Лехе, никто не пришел. Ему, Лехе, никто не принес. Леха – так уж оно угораздило – третий день сохнет.
– Ты… Денег у тебя сколько?
Мальчик разжал кулак, показал на ладошке потные монеты.
– Сорок копеек.
– Мало, – огорчился Леха. – Еще бы рубль...
Рубля у мальчика не было. Рубля и у Лехи не было. Даже копейки. Даже пустой посуды, которую можно сдать. Было у Лехи одно: желание выпить. А пить ему запретили категорически. Пить ему – что умереть. Вот незадача: пить нельзя, и не пить тоже нельзя.
– Эй... Тебе который год?
Мальчик склонил голову набок, глядел пристально, не по-детски.
– Восемь.
– Мал еще, – определил Леха. – Не продадут.
И потерял к ребенку всякий интерес.
– А я... – сказал мальчик высоким голосом. – Я в зоопарке был...
Лёха совсем закис на заборе. Было ему пакостно и погано, будто завязали в узел его внутренности и тянули теперь в разные стороны, увязывали накрепко. Руки вцепились в прутья, лицо посерело, глаза набухли слезой.
Мальчик обошел его стороной, стал глядеть с другого бока.
– Там обезьяна в клетке, – сказал мальчик. – Вроде тебя...
Леха Никодимов его не слышал. Леха с трудом думал о своем. С месяц назад сопливый докторишка из поликлиники намерил у Лехи пониженное давление. С ходу. В один присест. "Это в каком таком смысле?" – кротко поинтересовался Леха. "В смысле общей вялости", – уточнил докторишка и как-то искоса глянул на Леху, с непрофессиональным состраданием. "А ну, глянь еще!" – приказал Леха и звонко ударил кулаком по волосатой груди, по гулкому пузу. Но докторишка уже потерял интерес: задумчиво обсасывал палец с чернильным пятном, глядел невнимательно – дело решенное, ждал нового пациента, которых у него навалом.
И тогда Леха Никодимов понял про себя все и содрогнулся от жалости. Мало в нем атмосфер, видно, не держат сальники, прохудились с возрастом, разболтались-истрепались от частых ударов дерганой жизни, травят наружу ценное давление. А от этого уже и вялость, и хилость, общее недомогание. Даже ругается Леха через силу, матерится неизобретательно, а это уж верный признак: давление на нуле.
2
Шла по парку кругленькая старушка в синем, до полу, халате. Личико пухлое, умильное, ручки сложены на животике, один глаз обмазан кругом густой зеленкой. Шла – приплясывала на ходу. Шла – лучилась радостными морщинками. Сообщала кому ни попадя:
– Видю! Видю, милок! Видю!..
Углядела Леху на заборе, подошла, дернула за штанину:
– Видю!
– А?.. – дрогнул Леха.
– Видю, – объяснила старушка. – Ёш твою маковку! Вечор сняли повязку, я и видю.
Такая ласковая, такая мягкая, бархатная такая старушка. И умыта чистенько, и причесана гладенько, и ругается по вкусному. Ишь чего удумала: ёш твою маковку!
Леха с трудом сполз с забора, устало привалился к дереву, зашевелил онемелыми пальцами.
– Маманя, – сказал. – Шла бы ты...
– И пойду, – с охотой согласилась старушка. – Нонче, с глазами, куда хошь пойду. Я теперь, как новенькая. На свет заново родилась. Из тьмы выбралась. Кругом различаю.
– Маманя, – застонал. – Помолчи, Христа ради...
– Видю! – возликовала старушка в полный голос. – Вида, милок, видю!
Леха повел по сторонам тяжелым глазом, углядел скамейку в кустах. Пошел, спотыкаясь, на ватных ногах, сел, обмяк телом. Старушка покатилась следом, примостилась рядом: ногами до земли не доставала, весело поглядывала на соседа глазом-изюминкой в зеленом ободке.
– Те, милок, кой годок?
– Сорок пять.
– Ёш твою маковку! – Она даже ногами взболтнула. – В аккурат... А мне – девяносто.
– Врешь!
– Соври лучше. Эвон – видал?
С удовольствием разинула рот, показала пустые десны, пропела с гордостью:
– Чи-и-сто... Корешков и то нету. Как родилась ни с чем, так ни с чем и помру.
Леха покосился нелюбопытно на разинутый рот, сказал угрюмо:
– Мне до тебя не дожить...
– Куда! Не жилец, паря, не, не жилец.
– Чего уж... – обиделся. – Не хуже других.
– А другие-то... – она опять взболтнула ногами: – Черьвивые. Вас, вон, молодыми скручивает, а я, с глазами-то, еще жить буду. Во мне силы много. Видю, милок! Видю!
Леха засопел, насупился, отвернул голову, а она поелозила задом по скамейке, подобралась поближе, примирительно ткнула в бок:
– Чудо! Как звать-то?
– Леха.
– Леха... – залилась мелким дребезжащим смешочком. – Ёш твою маковку! Что за Леха за такой? Эдак собак кличут... По паспорту говори.
По паспорту его никто не звал. Все Леха да Леха. Дома – Леха, во дворе – Леха, на работе – тоже Леха. Так Лехой и помрет. "Кого схоронили?" – "Да этого... Леху".
– Алексей... – сказал с заминкой. – Трофимыч.
– Ишь ты... – подпрыгнула. – Мужик мой – тоже Трофимом звали.
– Помер?
– Помер, – запечалилась. – Еще при царе-батюшке.
– Чего? – вытаращился Леха. – Сколько ж ему тогда было?
– Сорок было да еще пять.
– Как мне... – увял сразу.
– Как тебе.
Словно холодом вокруг повеяло. Крылом опахнуло. Тенью накрыло с головой. Каркнула на дереве ворона. Взвизгнули тормоза. Раненым зайцем прокричал прохожий. "Это в каком таком смысле?" – обмирая, спросил Леха. "В смысле общей вялости", – уточнил докторишка и заглянул прямо в лицо, глазами жуткими, сострадательными.