Выбрать главу

– А с чего помер? – с надеждой спросил Леха.

– А с того с самого... Пил без просыпу,

– Как я...

– Как ты.

Леха с тоской поглядел по сторонам, но утешения себе не нашел. Не было ему вокруг утешения.

– А что, маманя, – спросил по поводу, – когда больше пили? Раньше или теперь?

– Ёш твою маковку! Спро-осил... Да теперешние не в пример. Деньги шальные. Бога нету. К старикам без внимания. Друг дружку тыркают... Бывало, идут вместе, рядком да ладком, а эти – шырк да шырк, шырк да шырк... К себе без уважения.

– Ладно уж... Твой-то от чего помер?

– Дак он у нас, – завопила старушка, – и был один на всю деревню! Голь перекатная... А тут, почитай, все хлещут. Что баба, что мужик. Что в праздник, что в будень. И белую, и красную, и самогон... – Почмокала вдруг пухлыми губками, сказала мечтательно: – Четверочку бы я опростала...

– Во, дает! – восхитился Леха. – Куда тебе...

– Я бедовая. Выпью, дак плясать пойду. Нонче, с глазами, всех перепляшу!

– Попроси, – предложил с надеждой. – Принесут с передачей.

– Эва... – отмахнулась. – Дочка у меня далёко. Семь рублей взад-назад прокатаешь. Не с руки.

Повозилась на скамейке, подмигнула глазом в зеленке, легонько подтолкнула локтем:

– Байку сказать?

– Ну?

– Баранки гну. Сказать аль обойдешься?

– Скажи.

– То-то.

И запела тягучим, не своим, голосом, складно, нараспев:

– Девки болтали – бабы слыхали, деды видали – отцам передали... Сотворил Господь Бог поначалу твердую водку. Сухарь-сухарем. Ели ее и хмелели. Жевали и песни пели. Кусали и веселились. Хрустели и матерились. Попробовали беззубые: не грызется, не крошится, не ломается. Они ее в воде мочили – крепость не та. Они ее в ступе толкли – вкус не тот. Они ее куском глотали – польза не та. И взмолились беззубые: Господи! Всем Ты добро делаешь, всех привечаешь, нас одних щедротами обошел. Сделай, Господи, чтоб она сама, поганая, в глотку проскакивала. Пожалел Бог беззубых и сотворил текучую водку. Льется она и пьется. Переливается – ни за что не цепляется. Ты и не подумал, а она уже булькает. Ты и не захочешь, а она уже там...

– Маманя, – сказал Леха дурным голосом. – Разбередила, маманя... Дай двушечку. Позвонить...

– Ёш твою маковку! – залилась старушка. – Разобрало... – Полезла в карман за монетой: – Станешь пить – поднеси.

– Поднесу, маманя!

Выхватил у нее монету – и опрометью к автомату. Хорошо – никого нет, а то бы не удержался, всех раскидал в запале. Набрал номер, вцепился в трубку, слушал редкие, басовитые гудки. Долго. Целую вечность. Желудок затягивало в тугой узел. Глаза набрякли влагой. Голову тянуло назад, затылком к спине. Ноги дрожали беспокойной щенячьей дрожью. Будто поднесли к самому его носу полный, до краев, стакан, а пить не давали. 

3

Щелчок в трубке прозвучал, как избавление.

– Здорово, – сказал Леха независимо.

Молчание.

– Здорово, говорю.

– Чего надо?

– Навестила бы.

– Обойдешься.

– Клавдея, – пригрозил, – кто я тебе?

– Никто.

– Подумай, чего говоришь.

– Думала. Хватит.

– Приходи, – попросил. – Проведать...

– Опять водки потребуешь.

– Поллитровочку... Всего-то одну.

– Перебьешься.

– Клавдея!

– Сто лет – Клавдея. Нельзя тебе.

– Одну можно.

– Врач не велел.

– Много он понимает, твой врач...

– Лопнут сосуды, – засопела Клавдея, – на всю жизнь паралитик.

– Небось... С одной не лопнут.

– Нет! – закричала яростно. – Не понесу. Тебя, дурака, от чего лечат, от чего лечат-то?

– Клавдея, – простонал, – нутро горит...

– Перегорит.

– Дерет всего...

– Передерет.

– Терпеть – сил нету.

– Ну и пес с тобой!

И трубку на рычаг.

– У, паскуда… – заругался Леха шепотом, матерными словами.

Нет у него еще двушечки, и взять теперь негде. Будь она проклята, жизнь трезвая, безденежная! С горя долбанул кулаком по автомату, чего-то там дзынькнуло, звякнуло: вывалилась наружу нежданная монета.

– А-аа... – взликовал Леха и набрал номер заново. – Клавдея, это опять я.

– Ну?

– Клавдея, чего скажу.

– Говори.

– Клавдея, утром обход был... Плохо, сказали. Давления нету.

– Ври.

– Не жилец, сказали. Чуешь?

– Болтай...

– Клавдея, – грустно и проникновенно сообщил Леха, – рентген показал...

Клавдея вздохнула шумно, в самую трубку:

– Не пойду. Не пойду я...

– Попрощаться... – прошептал с чувством и сам всхлипнул от жалости. – Недолго уж теперь...

Тихо стало на том конце, будто никого не было. Ни вздоха, ни шепота. Леха напрягся, понюхал: потянуло из трубки долгожданным винным запахом.

– Придешь?

– Ага...

– Сразу?

– Ну...

Тут бы ему и остановиться, Лехе, подождать, пока сама прибежит, бутылку принесет – утешить, а он, дурак, не стерпел, мерзко сглотнул в самую трубку:

– Поллитровочку прихвати. Напоследок...

– Черта тебе! – взвилась Клавдея. – Пес ненасытный! Сдохнешь – не приду...

И трубку на рычаг.

Леха долбанул кулаком по автомату, но монетка уже не выскочила. Счастье бывает один только раз. Не использовал – пиши пропало. А он долбанул еще и еще, все на что-то надеялся. А потом уже не надеялся, бил просто так. Топтался вокруг на нетвердых ногах, стучал кулаком по железу, вымешал на нем вялую злость.

Когда запал кончился, побрел Леха в свою палату. Взял с тумбочки стакан, с омерзением глотнул теплого компоту. Завалился на постылую койку, тупо глядел в высокий потолок, беспрерывно думал об одном: где бы ему выпить?.. 

Это случилось недавно, под вечер, когда он по-обычному висел, раскорячившись, на больничном заборе, мутно оглядывал разодетых прохожих, подрагивал в вялом раздражении. Все-то ему, Лехе, было не так, тесно, неукладисто, словно одет во все новое, скрипучее, несминаемое. Жизнь, что ли, такая, ненадеванная? Доля его такая?..

Прошла по улице цыганка, подметая асфальт пестрым подолом, цепко оглядела сверху донизу. Лет ей было под тридцать, а может, все сто: не разберешь. Сухая, черная, как обгорелая палка, руки тонкие, с браслетами, в ушах серьги, на груди монисто, на ногах белые парусиновые тапочки. "Красивый, – сказала, – позолоти ручку. Всю правду узнаешь". – "Вались, – буркнул Леха. – Нет мелких". – "Позолоти крупными. Дам сдачу". – "Давай". Он протянул руку через прутья, и она вцепилась сразу, кошкой в добычу, стала разглядывать ладонь.

Эти цыганки целые дни дежурят рядом, у магазина, ждут, когда выбросят товар-дефицит. Сразу наставятся в очередь, друг за дружкой, еще цыгане на такси подскочат, подметут вчистую полприлавка. Костюмы французские, кофты индийские, белье английское – берут все подряд, не глядя на размеры, пихают покупки в мешок, уволакивают в неизвестном направлении с известными целями. А пока нет в магазине подходящего товара, бродят по окрестным улицам, цепляются к прохожим. Такие липучие – не отвяжешься. Хоть в глаза не гляди.

Вот и эта: крепко держала его ладонь, говорила быстро, горячо, с профессиональным увлечением. Ждет Леху в скором времени легкая, хмельная жизнь. Яркая и сочная, как заморский апельсин. Близка эта жизнь, уже на подходе: вот-вот проклюнется. Хочешь верь, хочешь нет: все на ладони написано. И Леха поверил. Сразу. Безоговорочно. На радостях отдал последнюю пачку "Севера" да денег пятнадцать копеек. Он такой, Леха, он всему верит. Это у него, у Лехи, врожденное. С молоком матери. С ремнем отца.

Еще до войны бегал пацаном в школу, шустрый, смышленый, башковитый, первым тянул на уроках руку, поспевал прежде других. Училка его хвалила: "Вырастешь – ученым станешь". Он ей верил. Вырастет – станет ученым. В войну с малых лет пошел работать. Вместо сгинувших мужиков пахал, сеял, ловко управлялся с лошадьми. Председатель хвалил: "Кончится война, на курсы пойдешь". Он и ему верил. После войны – на курсы. С четырнадцати лет начал пить. Зачем? С водкой, говорят, веселее. Он и этому поверил. С водкой – веселее. Потом стал ходить к девкам. Ребята отвели. Надо, говорят. Он и ребятам поверил: надо – значит, надо.