Тут война кончилась, мужики по домам воротились. Двое хромых да трое контуженых. "Все, – сказали. – Теперь победителями жить будем". Леха и им поверил. Теперь – будем жить. Забрали его в армию, кантовался в пехоте на холодном Севере, исползал на брюхе всю лесотундру. "Терпи, казак, – обещал сержант, – лейтенантом будешь". Леха верил ему, терпел, дотерпелся до ефрейтора.
Воротился из армии – собрались его оженить. Пора, говорят. Леха и тут не против: пора так пора. Присватали ему Клавдею, девку тихую, безответную – ударницу. "За ей, – сказали, – как за стеной". Леха поверил, заслал сватов. Женился – надо детей заводить. Сразу. Никто ему не говорил: инстинкт велел. Леха и тут поверил. Детей – сразу. Родила ему Клавдея двух пацанов, на том и остановились.
Жили все вместе в тесной дедовой избе, гомозились кучей, вкалывали в колхозе за пустые трудодни, слушали передачи по радио о счастливой доле. Леха и в радио верил. Чего ни скажи – он во все поверит. Чтоб самому уж не думать, жить себе без оглядки, как велено, писано, сказано-приказано. Предки его верили в Бога, Леха – в радио.
А они усыпляли его, Леху. Они ему льстили. Вещали с утра и допоздна про его успехи, выдающиеся достоинства, про единственно верный и правильный путь. И жизнь у него, у Лехи, была под гипнозом. Жизнь под двойным хмелем. А отсюда уже не вырвешься. Да и некуда вырываться.
5
Потом сломали их деревню, пошел Леха на завод, к тридцати годам выучился на токаря. Сметливый, башковитый – сам до всего допер, получил хороший разряд. Стоял Лехин станок у окна, рядом шкафчик с резцами, а на шкафчике – висячий замок с хитростью, чтобы не унесли богатства. Перед станком окно в полстены с частыми переплетами, стекол вполовину нет, и гулял по цеху свежий ветерок, добавлял Лехе бодрости.
Однажды побелили стены, от роду закопченные, пустили поверху бордюрчик, раскидали в проходах горшки с цветами, гоняли в перерывах веселую музыку, чтобы у Лехи Никодимова через хорошее настроение неуклонно повышалась производительность труда. А он и без того знал свое дело. Запрятана была в Лехе великая сила: подыщи только ключик, отомкни замок с хитростью. Да никто не искал.
Стоял Леха на привычном месте, пускал лентой каленую стружку, выколачивал потолок: семь валов точил, за восьмой не брался. Знал хорошо, по опыту: сегодня ты – восемь, завтра тебе – девять. За те же деньги. Норма – она дураков любит. И потому с нормой у Лехи было в ажуре, мастер Леху уважал, дружков навалом: что ни повод – ходили в "стекляшку", принимали помаленьку, без нарушения внешнего вида. В выходной, в праздники, в церковные дни, на именинах, на крестинах, на проводах, на встречах, на новоселье, на массовке, на рыбалке, на поминках, в начале отпуска, в конце, когда обмывали покупку, когда приходили гости, когда нездоровилось, с холоду, с устатку, с получки, когда был повод. Просто так не пил: все по случаю, с хорошей закуской, и выходило прилично, раза по два на неделе. Утром, после выпитого, вставал легко, работал ладно: силы еще были.
А там, глядишь, поползло мало-помалу, заскользило по глине – не удержать. У проходной, за сараями, лежали штабелями позабытые доски, толпился вокруг народ, земля была усеяна битой посудой да металлической пробкой. Одни расстилали на досках газету, резали колбасу, разливали по складным стопочкам, беседовали неторопливо, по-домашнему: сбитые, нерушимые компании. Другие соединялись случайными группами, пили из горла, утирались рукавом, ревниво следили, чтобы дележ шел поровну, гомонили скандально. Третьи бродили неприкаянно вокруг, искали напарников, чтобы повторить, а то и щедрых дураков, что угостят за бесплатно.
Леха пришел разок за сараи и застрял там навечно. Сказали ему – тут хорошо. Он и поверил. Хорошо тут, очень хорошо! Да и на самом-то деле, было ли где лучше?.. Пили за сараями без причины-повода, а раз так – пили всякий день. Деньги есть – вот и повод. От проходной бежали в магазин, из магазина – к штабелям. Леха прошел стремительно через все этапы: от сбитых, нерушимых компаний, через случайные группы, и добрался наконец до жалостливых подачек. Привык Леха к похмелью, к ежедневному вливанию. Деньги добывал по вечерам, работой скорой, быстрой, чтобы не ждать долгого расчета. И цена ему была – бутылка. Малярничал, обои клеил, стекла вставлял, паркет циклевал. Цену заламывал большую, потом тут же сбавлял, брал поскорее – бутылками. Лучше одна сегодня, чем две послезавтра.
И спился Леха. По утрам еле вставал, весь день трещала с похмелья голова, а вечером – снова на халтуру. Стал Леха-алкаш, Леха-матерщинник, Леха-драчун: папироска во рту, как приклеенная. На работу ходил по случаю, писал объяснения о прогулах, будто тыкал окурком в чернильницу. Потом и ходить перестал. Прилепился Леха к мебельному магазину, набивался покупателям в грузчики, соблазнял дешевизной. Хватал с напарником шкаф – и бегом, на полусогнутых. Напористый, быстрый по дурному. Шкаф – о косяк, диван – о ступеньку. Сила есть – ума не надо. Зато сразу, тут же, в момент.
После погрузки сидел на корточках у магазинных дверей, руки свесив меж колен, курил, поплевывал, задирался с конкурентами. Ловкий был поначалу в драке, верткий, как угорь, а потом силы пропил, ловкость растерял. Прежде он бил других, теперь били его. Однажды вез мебель, упился по дороге, танцевал в кузове цыганочку: выпал на повороте на асфальт. Месяц в больнице лежал, с жизнью прощался, с Богом здоровался. С перепугу хотел завязать, да уж присох теперь – не отлипнешь. Леха Никодимов – неприметный рядовой великой армии алкоголиков.
Вот он трухает по улице на полусогнутых, пьяненький, безвольный, бессловесный, – сгорбившись, скрючившись, руки отвисли, ладони спрятались в рукава, – а впереди твердо шагает на толстых ногах крепкая, задастая женщина, кормилица, добытчица, глава семьи, ведет непутевого мужа домой на расправу, И не знает он, чего теперь делать: то ли бить ее, то ли виниться, то ли трешку просить на опохмелку.
Вот он стоит у винного магазина, заглядывает просительно в суровые лица в безумной надежде на бесплатное угощение, озябший, простывший, промерзший, – пальто застегнуто наискосок, шапка с надорванным ухом, крупная капля под носом, а огромный, пьяный, наглый мужик-пропойца пихает его жирным пузом, оттесняет конкурента от магазина.
Вот он жмется в подворотне в кругу себе подобных, на трясущихся паучьих ножках, шмыгает, ерзает, дрожит в нетерпении, а старик-слепец у стены незряче уставился на бутылку, сам разливает по стаканам, чтобы не обманули при дележе, определяет на слух точный уровень.
Вот он, крадучись, с раннего утра торопится к дружку в цеховую кладовку, отливает в банку клей БФ на спиртовом растворе, бежит закапывать в снег. К обеду клей от мороза свернется, грязные хлопья опустятся на дно, и можно выпить по очереди с дружком, из одной банки, морщась, содрогаясь тощим, костлявым телом, бурую, густую, омерзительного запаха дурманящую жидкость.
Вот он хоронит своих дружков, одного за другим, молодых еще, каждому под сорок, – тот под машину упал, этот лаку глотнул, тому голову проломили в драке, – и тоскливо пьет на поминках, стакан за стаканом, а, напившись, неуклюже танцует цыганочку, орет дурным голосом матерные частушки. А на кладбище молодые лежат рядами. Молодых теперь не меньше, чем стариков. И у каждого на плите: "Трагически погиб", "Трагически погиб", "Трагически погиб"...
Вот он выходит по утрам из вытрезвителя, а старый его знакомый, дряхлый фельдшер с вытаращенными глазами, со склеротическими жилками на мясистом носу, топает на него опухшими ногами, орет всякий раз с тоской и болью: "Люди, вы спиваетесь! Вы спиваетесь, люди! Вам известно это или вам неизвестно? Какое у вас будет потомство, люди? Кого вы выродите? Мне страшно! Мне страшно за ваших детей, люди!" Леха слушает фельдшера и тоскует. Леха переживает очень. Ведь он и ему верит. Он, Леха, всем верит. Всем-всем. Такой уж он уродился.