Выбрать главу

– О, Господи, – сказала. – Ну и дела...

9

А дела и вправду пошли странные, вовсе необъяснимые. Неделю назад думать не думала, что будет сидеть наедине с мужчиной, пить водку под гитарный перебор. Забыла Клавдея давным-давно, что это за штука за такая – любовь. Перегорело внутри, высохло: колодец в долгую засуху. Отпали-уснули желания. Даже рада была: меньше томиться. Будто не было и ей когда-то семнадцати годков. Будто не она любила Леху, не бежала, сломя голову, с поля домой.

Был он ловкий тогда, сноровистый, нрава легкого, доброго, незлобивого. Проведет пятерней по голове, пригладит в смущении буйный вихор, а уж потом пожалеет, приголубит, обойдется ласково, с пониманием. Так и льнула к нему, так и ластилась.

Жили они скученно: в одной избе, что в одной комнате. Дед Никодимов храпел на печи, баба Маня таилась по мышиному, Лехины сестры – Анька с Зойкой – спали напротив, пацаны сопели под боком, а ей – наплевать. Была у них с Лехой одна кровать на двоих, да стеганое одеяло, которым они, как дверью, отгораживались от посторонних глаз. Была молодость. Была сипа. Все ночи были для них. И пусть – не было достатка, совсем не было денег: она и не думала, она не хотела. Лишь бы дождаться вечера, да погасить бесстыжую лампу, да отгородиться от мира стеганым одеялом!

И было так – долго. Уже пацаны в школу бегали, уже они в городе жили, своей квартирой, а любила Леху по-прежнему, мотала его ночами: силы-желания не убавлялись. Была Клавдея не толстая, была не тонкая: в самый раз. И Леха – в самый раз. И жизнь их совместная – тоже в самый раз.

А потом, – не скажешь, когда и началось, – пошли их дорожки на разные колеи. Леха потихоньку спивался, приходил домой пьяный, без сил, засыпал сразу, почти что у порога. И радости по ночам не было, не было Клавдее удовольствия: вялый, рыхлый, разболтанно торопливый – какой от него прок? Плакала Клавдея, ругалась, выла с тоски, а поделать ничего не могла. Водка все ему заменила: дом, детей, жену. Водка все из него высосала: силу, охоту, желание.

И перегорело в Клавдее, пеплом подернулось, стылыми завалилось головешками. Переключила Клавдея неистраченную свою силу, стала деньгу копить, обзаводиться хозяйством. Леха свое пропивал, она – копила. Леха – из дома, она – в дом. Подсказали знающие люди, устроили работать в бассейне, в мужской раздевалке. Сколько она привыкала, сколько стыда вытерпела, этого добра наглядевшись, – не перескажешь! Не все привыкают, не все остаются: работа трудная. Она осталась, она притерпелась: работа денежная. Кто пятачок сунет за хлопоты, кто гривенник. Наберет за день горстку мелочи, обменяет на бумажки, спрячет от Лехи в шкаф, под белье, сплюснутые рублевки.

Зато дом у Клавдеи – полная чаша. Гвоздь последний на ее деньги. Начинала когда-то с табуретки, а теперь – стол лаковый, стулья мягкие под чехлами, люстра на пять рожков, телевизор под салфеткой, часы с боем, на полу дорожки, на окне двойные занавески – тканевые и тюль, в серванте посуда горкой, в шифоньере – белье, на кровати подушки пышные, покрывало вышитое, а в коридоре совсем уж невообразимое, дорогостоящее, не каждый и слыхал: обои финские, моющиеся, в меленький цветочек. Все сама приобрела, на свои на кровные, трудом и стыдом заработанные.

Стала копить – начала толстеть на глазах. Она и не ест ничего, один кефир, а пухнет на дрожжах. Будто распирает ее от жадности. Будто насыщается, никак не насытится добром. И все злится при этом, все стервенеет до желваков, до желчной отрыжки. Ходит по раздевалке, голых мужиков могучим плечом пихает, захлопывает с треском дверцы кабинок, со злостью принимает чаевые. Будто одолжение делает. Что голый, что одетый – один для нее черт.

А потом подвернулся неизвестно откуда сегодняшний мужчина, растормошил, разбередил, разбудил навеки уснувшее. Налетел на нее мужчина огнедышащим паровозом, смял, сокрушил, подчинил своей воле. Пришел он в бассейн, увидал Клавдею, не стал раздеваться. "Нет, – говорит, – не могу при такой женщине". Так и сидел с ней рядом, орал на мужиков, чтобы срам при женщине прикрывали, болтал почем зря до самого закрытия, проводил под ручку до дому. И на другой день пришел, опять проводил. Приехал мужчина с Дальнего Востока в длительный отпуск, делать мужчине нечего.

Сегодня с утра завалился в гости, принес водку с закуской, снял со стены позабытую гитару. Нет, не засох в Кпавдее колодец, только завалило родничок пустыми годами: отгреби – он и зажурчит. Нет, не потухли совсем угли: подуй сильно, с умом, и блеснет искорка.

10

А в комнате уже накалились страсти. В комнате разговор пошел серьезный, за жизнь. Леха сидел сонный, раскисший, лениво размазывал пальцем лужу на клеенке, а мужчина навис над другом ситным, торжествующе похохатывал. Был он жаркий, распаренный, в приличном подпитии. Мужчина явно благодушествовал. Мужчина жаждал разговора.

– Вот ты! – кричал прямо в лицо, и друг ситный моргал на каждом слове. – Ты, к примеру, кто?

– В каком смысле? – пьяно спрашивал тот, кося глазом на буйного собеседника.

– В общем в смысле. Кто ты у нас?

– Я у вас... – друг ситный собрался с силами, выговорил коснеющим языком: – Административно-управленческий персонал…

Сказал – раскис от натуги.

– А я не верю, – радостно сообщил мужчина и королем оглядел всех. – Не верю.

– Это... ваше дело...

– Так ежели я не верю, ты для меня никто. Никто!

Друг ситный опустил голову на грудь, сказал, угасая:

– Для вас... никто, а для всех... персонал...

– А если и другие не поверят? – мужчина был на верху блаженства. – Опять ты никто. Шибздик ты, а не персонал.

Друг ситный уже и глаза закрыл:

– Чего ты... хочешь?..

– Веры, – твердо сказал мужчина и поглядел пронзительно. – Веры хочу. Без веры все мы – ноль на палочке.

– Ладно, – отмахнулась Клавдея. – Завел шарманку.

– Хочу, – повторил мужчина. – Веры хочу.

– Тебя что, обидели?

– Обидели. Меня проверками обидели. Много раз.

На это друг ситный сказал в полудреме, теряя целые фразы, что у нас никто никого не обижает... потому что... из года в год... все выше и выше... и пусть враги... пусть!.. если вы, конечно, наш человек... После чего свесил до пола руки и заснул окончательно.

Но завозился на стуле Леха Никодимов, заговорил торопливо, перебивая самого себя:

– Да я токарь! Я по металлу! Я ее, родимую, выточу, концами оботру, а она тепленькая... – Леха даже прослезился: – Как баба...

– А я... – захохотал мужчина, не верю.

Закурил "Беломор", бросил пачку через стол. Леха потащил папиросу корявыми пальцами, переломал всю, просыпал табак, полез за новой. Закурил, торопливо затянулся, будто за ним гнались, и сразу затосковал.

Вспомнил Леха родную курилку в углу под лестницей, скамью задами отглаженную, задушевные разговоры в своей компании, и всполошился, замахал руками – бежать куда-то... но закружило уже голову, будто пересыпались дробинки, утяжелили затылок, и куда-то стремительно утекала сила – водой в раковину, мысли поползли вялые, тягучие, на карачках. Стоит перед ним докторишка, будто знает про Леху главный секрет, и это беспокоит, это бередит, есть в этом своя закавыка. Торчит гвоздем в мозгу закавыка, цепляет занозой, шуршит комком, а умять ее, уложить поудобнее – трудно. Все в тумане, в ватной слепой пелене. Будто бельмо на мозгах.

– А я... – донеслось издали, как из другой комнаты, и хохот густой, жеребячий: – Не верю... Не ве-рю...

Мужчина глотнул водку из фужера, покрутил головой, жарко дохнул в самое лицо:

– Я живу – во! Веришь?

– Верю, – покорно согласился Леха.

– Я так живу, как никто не живет. Веришь?

– Верю.

– Еще скажи.

– Верю.

Мужчина зажмурился от удовольствия:

– Ну и ладно. И спасибо. Хоть один поверил. Теперь ты спроси.