Выбрать главу

Как ни уводи себя – проклюнется росток.

Здрасьте, горожане деревенские!

Наше вам, мужички городские!..

ЛЕВУШКА, ЗОЙКИН МУЖ

1

Левушка воротился из гостей пьяненький, насмерть обиженный, в драчливом настроении.

Бесприютно потыкался по углам, покривил губы в гордом презрении, с маху оторвал клок газеты, написал коряво, тупым карандашом по чьей-то физиономии: "Меня обидели!", приколол на видном месте. Уже лежал в постели, а все еще бурлил, подскакивал в возбуждении, грозил кулаком в темные пространства, медленно, содрогаясь, опускался в сонные глубины. Из последних сил рванулся, выдираясь из вязкой тины, закричал задавленно: "Не хочу! Не надо...", пятаком завалился в щель времени. И время, равнодушно чавкнув, сомкнулось над ним студенистой трясиной.

Привиделось Левушке: прыгает по улице с поднятой рукой, озябший, скрюченный, в летних туфельках с перепонками, а машины просвистывают мимо, обдают грязью из-под тугих колес, по-хамски блистают никелем, нагло бибикают в луженые глотки. Передки у машин бульдожьи, радиаторы – зубы оскаленные, фары – зрачки лютые, злобой воспаленные. И ни одна сволочь не сжалится, не притормозит даже: укатывают себе в заманчивые, персональные дали, за недостижимую линию горизонта.

А вокруг – в который уж раз! – чужое, неприютное Беищево, путаные улочки зигзагами, серые панели безликих коробок, грузная туча с мокрым, до крыш обвислым пузом, мелкая, занудная мразь взвешенных в воздухе капель. И неизвестно, как отсюда выбираться, куда идти, в какую сторону, и прохожие не разговаривают бесплатно – требуют сначала денег, а мостовые вскопаны и засажены редиской, тротуары разгорожены заборами на мелкие приоконные клетушки, вдоль трамвайных путей на рыжих рельсах стоят трамваи, а в них живут, в них работают и торгуют, и движения по улицам давно нет. И в каждом окне приплюснутые к стеклу торчат морды, рожи, рыла и щурятся, щерятся, лыбятся, оглядывают, будто поганым языком облизывают.

Тоскливо озираясь, прижался к дереву, гонимый липкими взглядами, полез, ломая хрупкие сучья, в густую спасительную крону, приник щекой к прохладному стволу, затих в мелкой, мучительной дрожи. Но щелкнуло над головой, будто бичом стегнули по небу, и все листья, как один, отделились от веток, замедленно прокружились до земли, улеглись аккуратным валиком вокруг ствола. И на фоне грозного чернотой неба обозначился голый скелет дерева, ветви, вставшие дыбом, открытая для обозрения нелепо раскоряченная фигура.

Вылезли из домов чудища, кривые, косые, увечные, с вывихнутыми как попало суставами, зашагали вперевалку, пятками вбок, виляя бедрами, дергая плечами, выкидывая в стороны непослушные ноги, забрасывая за спину разболтанные руки-плети. Подошли к дереву, обступили кругом, таращат тяжелые глаза – облупленные яйца, сопят с натугой. Ах, как зябко, как неукладисто вокруг! Где взять ту спасительную, ту третью космическую, чтобы вырваться из бездушных лап чужого притяжения? Где ее взять?..

Но уже померещилось в дальней дали, на краю необъятной тучи, забелело легкое, светлое пятнышко – спасением, знамением, робкой надеждой, и в голубой дымке счастливого детства, как в прозрачной капле-капсуле, поплыл навстречу незнакомый единственный друг. Которого никогда не видел, о котором даже не подозревал, но который всегда рядом. Друг – его тут же отличишь. Друг – его сразу видно. С первого взгляда. Ты еще не знаешь, кто он, где он, почему именно он, но вот он появляется и немедленно становится твоим настоящим другом. Почему так – это нельзя объяснить. Только почувствовать.

Но вот он подошел к дереву, встал за чудищами, протянул руки, с трудом дотянулся кончиками пальцев. Так они смотрели через головы, и улыбались стеснительно, и вздыхали, касаясь легким касанием. А чудища вокруг дерева, толкаясь и сопя, стали пятиться, отжимать незнакомого друга широкими, равнодушными спинами, и уже не дотянешься до рук, не разглядишь выражение глаз, расстояние неумолимо увеличивается, друг уходит на край тучи, и гримаса на лице – не разберешь – от улыбки или от плача.

А за черной тучей пришли серые тучи. Пришли серые тучи, заволокли небо, и нет просвета, нет голубого пятнышка, нет знамения – робкой надежды, спасения тоже нет. И если черная туча несла в себе собственную погибель, – пусть через гром, через молнии, страх и отчаяние, – в серых тучах нет этого. Серые, серые, серые тучи. Серое, серое, серое небо. Серые горизонты до серой бесконечности...

Левушка проснулся поздно, в одиннадцатом часу. Проснулся: в глазах слезы озерами. Повернул голову, увидал мало разборчивое, на клоке газеты: "Меня оби...", а обиды нет. Улетучилась обида с винными парами. Вроде наговорил чего-то в гостях, поделился сокровенным, душу распахнул настежь, а они, подлецы, заржали в голос, запрыскали в кулаки, захрюкали в платочки. Искренность его сродни юродству, восторженность – шутовство, откровенность – невоспитанность. "Старик, да ты у нас идеалист. Не от мира сего..." – "Вы зато – от сего!" Сидел на подушке понурившись, вспоминал вчерашние откровения, со стыда сучил пальцами на ногах, проклинал свою неоформленную жизнь. Не идет, подлая! Не катится та колесиках. Не проносится с ветерком, кувыркаясь на радостях. Скрипит телегой нечиненой, осью немазаной, груженым ободом по песку.

Пронзительно заверещал телефон, скребком по нервам. Поднял трубку – и вздрогнул, покрылся гусиной кожей, застонал молча, тяжко, с надрывом.

– Алло, это я.

Звонила Зоя Никодимова, жена законная, счастье горькое, проклятие вечное, любовь единственная, крест непосильный.

– Чего молчишь? – приказала. – Говори!

Нет спасения. Нет тебе спасения! Сбеги из дома, уйди на край света, поменяй галактику, но и там будет звонок – скребком по нервам, и там подстегнут тебя, как заартачившуюся лошадь: "Чего молчишь? Говори!"

– Алло, – сказал тихо. – Я вас не слышу.

– Врешь! – закричала яростно. – Врешь, мелкая твоя душа! Врешь, ничтожество!

Левушка зажмурился, дернул щекой. Словно облапили его сальными, потными ручищами, дохнули в лицо мерзким запахом изо рта. Никогда он к этому не привыкнет. Никогда!

– Ну, долго мне ждать?

– Не слышу, – повторил упрямо. – Я вас не слышу.

– Трус, слюнтяй, говно интеллигентское!

И оборвала разговор. Как не было. Она всегда первой обрывала разговор. Она не давала никому такого преимущества. Гордый человек, Зоя Никодимова.

Левушка полез с постели, встал в трусах перед зеркалом, руки опустил: весь, как есть, тут. Ноги слабые, ненадежные, грудь впалая, ребра наперечет, волосы заспаны с одного бока: мятый, жеваный, неаппетитный. Как-то не стоялось ему прямо, заворачивало наискосок, плечом вперед, будто позвоночник винтом скрученный. Оглядел себя с сомнением, сморщился, прошептал в горестном недоумении:

– Уж не выродок ли ты на самом деле?..

2

Начал одеваться – в дверь позвонили.

– Иду, – закричал Левушка и запрыгал по коридору: одна штанина на нем, другая – хвостом по полу. И пока он прыгал, пока справлялся с пуговицами непослушными пальцами, позвонили еще раз, потом еще. Кому-то было некогда.

За дверью стояли двое: впереди девочка, за ней, на расстоянии, мальчик. Девочка – строгая, деловитая, неприступно официальная. Твердый взгляд всезнайки, крутой лобик отличницы, сурово поджатые губы примерно образцового, облеченного полномочиями ребенка. Мальчик прятался за ее спиной, и из полумрака видны были его глаза: бездонные, сияющие восторженным ожиданием. Лет им было по десять, а может, и все тринадцать. У этих, у теперешних, трудно определить возраст.

– Здравствуйте, – звонко сказала девочка. – У вас в квартире проживают интересные люди?

– Как?

– Интересные люди, – повторила, – у вас не проживают?

– Наконец-то! – охнул Левушка и широко распахнул дверь. – Проходите.

Они прошли в комнату, а он суетливо побежал в ванную, почистил зубы, умылся, пригладил волосы. Вышел – сел напротив ребят, часто-часто потер ладони, что делал в минуты крайнего возбуждения, сказал с запинкой: