Выбрать главу

Левушка поглядел близко в налитые глаза, сказал с изумлением:

– Как же ты руководишь?! Ты и в институте ничего не понимал.

– Административная работа, – популярно объяснил Вадя. – Разделение обязанностей. На вас техника, на мне люди.

– Люди... – охнул Левушка. – На нем – люди!

А тот уже накрошил хлеб в гороховый суп, энергично заработал ложкой.

– На нас техника, – объяснил девочкам. – На нем – мы.

Девочки-пираньи давно уже допили компот, выскребли остатки, но уходить, вроде, не собирались. Вадя взглянул на них и опять остекленел, по горло налился желанием, густой бычьей силой. Взял бутылку, перегнулся через проход, плеснул пива в пустые стаканы, и они, как ни в чем не бывало, отхлебнули мелкими, бесшумными глоточками. А он глядел с вожделением, нос дрожал в предчувствии.

– Старик, мы о чем?..

– Ты деланный, – жестко сказал Левушка и повернулся к девочкам. – Он такой деланный – живого места нет. В сто слоев залакирован. В сто слоев!..

– Старик! – веселился Вадя. – Да ты что? Я же наивный... Такой наивный – сам себе удивляюсь.

– Врешь! Ты деланный. Ты сам себя обтесал. Сам полез в рамку. Я еще помню, когда тебе было неудобно, но потом ты привык. Ты быстро привык, потому что хотел этого. Мы были еще щенки, а ты уже делал себя. По моде. По тогдашней моде. Даже не обождал, пока обтешут другие.

– Да ты у нас выдумщик, – сытно похохатывал Вадя, цепляя вилкой куски мяса, тряся отложным подбородком. – Фантаст. Сказочник. Сочинитель.

– Смейся, смейся. Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

– Милый, – Вадя отложил вилку, сказал просто, до жути убедительно: – Как же ты еще не понял? А ведь не дурак. Я же и есть тот самый, последний. За мной – никого.

Но Левушка не поддался:

– Только в одном ты ошибся, – он даже зажмурился от удовольствия. – Только в одном...

– Вадя не ошибается, – заметил Горохов и с маху проглотил компот. – У Вади нюх. У всех пять чувств, у Вади – шестнадцать.

– Ты... – зафыркал Левушка. – Обтесал себя по той... по тогдашней моде. А мода-то, мода проходит... Ты устареешь, друг мой.

– Хо-хо... – дурачился Вадя. – Валяй! Шпарь! Накаркай старику Ваде мрачное будущее...

Девочки-пираньи допили пиво, ожидающе глядели на Вадю.

– Учти, – сказал Левушка и поводил пальцем у него под носом. – Дважды себя не обтешешь. Там, где потребуется выпуклость, у тебя давно уже плоско.

Встал, потянулся, посмотрел сверху вниз:

– Очень рад, что тебя повидал. Очень! Гора с плеч.

Пошел было к двери, но с полдороги воротился обратно:

– Пообедай один раз перед зеркалом. Только один раз – и ты застрелишься от омерзения. Пошли, девочки!

Девочки встали со стульев, покачались на тоненьких ножках, разом дернули плечиками... и пересели за стол к Ваде.

Левушка опрометью выскочил из кафе, а в спину ему, как резаный, утробно хохотал Вадя Горохов, и посуда на столе жалобно звякала от толчков его могучего живота.

5

Левушка прислонился к стене дома, обмяк в оцепенении. Будто сделали ему обезболивающий укол, заморозили сверху донизу. Будто сердце гоняет по жилам не кровь – соляной раствор и отмерли разом нервные окончания. Только глаза со скрипом ворочались в глазницах, посыпанных мелким песочком. Каждый поворот глаза отдавал болью. Каждый поворот.

Запахло серой, гнилью, болотными пузырями, тухлыми яйцами. Вынырнул, как из густого тумана, Вадя-хохотун, враскачку пошел навстречу. А перед ним – прилипалами перед акулой – рядком плыли девочки-пираньи, держали точную дистанцию. Он быстрее, и они быстрее. Он медленнее – и они тоже.

– Смотри, – глухо крикнул Вадя, широко, по-рыбьи, разевая рот.

Он встал, и девочки встали. Он пошел, и они пошли. Повернул было налево, но они остановились, налево не пошли.

– Не обманешь... – как в бочку, захохотал Вадя. – Непостижимая тайна. Рефлексы. Ход рыбы на нерест. Знают, чертовки, что жена на курорте. Все знают.

– Кто ты? – немея, прокричал Левушка.

– Я идеалист, – обернулся Вадя и показал в улыбке белые собачьи клыки.

– Ты не идеалист.

– Я идеалист, но на вещи смотрю трезво.

Исчез за углом.

Небо валилось сверху мягкой, неодолимой тяжестью.

Солнце утыкалось в переносицу через гигантскую лупу синевы.

Дома вокруг угрожающе изгибались.

Горизонт стремительно сужался.

Асфальт проминался.

Давление на подошвы исчезало.

Сердце взлетало кверху, затыкая горло.

Глаза выползали наружу, охватывая круговое поле зрения.

Еще немного – и он увидит свой затылок.

– Опять… – выкрикнул невнятно, давясь словами. – Не надо! Не…

И выпал на дно времени. И время говорливым ручьем потекло над ним – без него. А он только неслышно колыхался – утопленником на асфальтовом дне, глядел отрешенно через толщу прозрачных вод…

... и снова – в который уж раз! – липкое, навязчивым бредом Беищево, улица прямая до безобразия, тихая радость планировщиков, осевая линия – стрелой в горизонт, деревья подстриженными пуделями, чахлые цветы – один в один, и в каждой витрине чистота, пустота, стерильное однообразие. Улица – наваждение, улица – кошмар, улица – спроектированное безумие.

На этой улице не было тени. Солнечные лучи уходили за угол, изгибались, изворачивались, нагло лезли во все щели, бесстыже забирались в укромные места, вели себя непотребно. Люди бродили по улице в поисках укрытия, тоскливо поднимали головы к остервенело безоблачному небу, но тени нигде не было, даже подобия тени, даже намека на нее.

(Порывами налетал ветер, разносил понизу мерзкие, вонючие запахи, миазмы гниющих, кишащих червями отбросов. Где-то шелудивой собакой шел по улице Вадя Горохов, кончик его носа дергался, словно вел хозяина по свежему следу, и девочки-пираньи, колыхая чуть проступившими ягодицами, кратчайшим путем вели его к его дому.)

На этой улице не было тишины. Остервенелые звуки, как дикие звери, рычали, визжали, трещали, ревели и грохотали, будто вырвались, наконец, из многолетнего заточения. Где-то содрогались невидимые громкоговорители, звуки рвались наружу в оглушающем изобилии, сталкивались, дробились на части, ломались, корежились, становились еще омерзительнее. Люди бродили по улице в поисках тишины, – безъязыкие, оглушенные, отупелые, с продавленными барабанными перепонками, – но тишины нигде не было.

(А девочки-пираньи уже лежали на широченной супружеской постели. Лежали рядком, потупив глазки, добродетельно поджав губки, укрытые тяжелым семейным одеялом, и легкие, продувные сарафанчики аккуратно висели на стуле, рядом с немудреным бельишком. Вадя Горохов, жирный гнус, не спешил. Вадя пил воду на кухне, жадно глотал лошадиными порциями, булькал, чавкал, стекленел, наливался силой, и кончик носа мелко-мелко дергался в остром предвкушении.)

На этой улице не было птиц. Ни одна птица не заглядывала сюда, не пролетала поверху, не проскакивала низом, не садилась отдохнуть на подстриженные деревья. Даже голуби, даже глупые голуби не залетали на эту улицу, потому что залететь сюда – значило погибнуть. И только посреди необозримой мостовой на сером, протертом, будто штаны нищего, асфальте валялась крошечная тушка тощенького воробьишки, прилетевшего случайно, по неведению, и мгновенно погибшего в ужасе от разрыва воробьиного сердца. Люди бродили по улице в поисках птиц, люди задирали головы, но птиц нигде не было. Пугалами торчали на крышах телевизионные антенны. Пугалами!

На этой улице росли цветы без запаха. Они стояли шеренгами, по-солдатски: стебелек к стебельку, лепесток к лепестку, пестик к пестику и тычинка к тычинке. Над этими цветами не вились пчелы, не порхали бабочки, не гудели шмели, не ползали по ним божьи коровки. Пыльцы на цветах не было, завязи тоже. Люди бродили по улице от цветка к цветку, машинально вдыхали несуществующие ароматы, чтобы подстегнуть воображение, но подстегивать было нечего.

Мятыми воздушными шарами они висели в воздухе над размягченным асфальтом, лениво покачивались на ветерке. Разнообразия им не дали, общения лишили, воображение изъяли, тайны растоптали назойливым досмотром. Жить на этой улице было невозможно. Но – жили. (А Вадя Горохов уже сопел, пыхтел, стонал под ватным одеялом. Трещала кровать. Скрипел паркет. Тряслась мебель. Качалась люстра. Дрожали стены. Шатался дом. Кренились столбы. Валились деревья. Колебались сейсмографы. Просыпались вулканы. Сдвигались горы. Разверзалась земля. Хрипел бегемот. Молчали девочки-пираньи.)