Баба Маня глядела из-под руки вслед: лицо сморщила, глаза сощурила. Жалость нахлынула на бабу Маню, волной обдала. Покатилась следом по двору мелким, неслышным шажком, догнала, пристроилась сзади, стала утешать:
– Как схоронишь, шибко не убивайся. Ешь давай, спи, в баню ходи. Белье у тебя целое, чиненое... Девкам дашь – постирают.
Торопилась, будто не успеет, говорила часто, с придыханием:
– Помирать стану – супу наварю на неделю, каши. Капусты насолю, огурцов. Комнату приберу. Гречки куплю, лапши, соли... Все – меньше ходить.
Дед Никодимов шел ходко, коляска визжала пронзительно. Баба Маня обмякла от жалости, стала отставать. Вздыхала прерывисто, говорила громко, без разбору, что на ум взбредет:
– Вина не пей… Детей навещай... Ешь ко времени... Одевайся чисто... – И совсем уж невпопад: – Старый, не срамись. Не срамись, старый...
Потом она встала. Глядела, как выходил со двора дед Никодимов, как нестерпимо блестели на солнце затертые на заду брюки. Будто совсем уходил дед, из ее уходил жизни. Захочешь удержать, а нечем. Только привычно заныл рубец на носу – дедова отметина.
– Трофим... – позвала шепотом, со слезой. – Ты уж приходи на могилку-то. Слышь? Приходи навестить...
Дед Никодимов и не обернулся. Вышел на улицу, пересек мостовую в неположенном месте, быстро покатил коляску в соседний двор. Рупь-двадцать... Рупь-двадцать... Рупь- двадцать... Время уже не раннее, а он – без поживы. Заработать еще не заработал, а жрать все равно хочется.
10
Ехала навстречу мусорная машина, везла порожние баки. Встала, ткнулась бампером в коляску, загородила деду проход. Шофер в кабине захохотал радостно, забибикал злорадно, грузчик на подножке заорал в азарте:
– Ну, попался, подлюга? Дави гада!
Дед Никодимов стоял молча, недвижно, глядел прямо перед собой, в радиатор. Уж давно у деда нелады с мусорщиками, не первый раз. Пока они объедут свои помойки, да пока сменят баки, дед спозаранку прытко обежит, все ценное выберет. А мусорщикам обидно: это их добыча, законная.
Грузчик тяжело спрыгнул на землю, сплюнул на деда окурок, пузом уперся. Здоровый мужик, не старый еще – дуб дубом, и дед против него – дерево дуплистое, корявое, изнутри труха.
– Сказывали тебе? – И запыхтел прямо в лицо непереваренной мясной пищей. – Говори, сказывали?
Дед Никодимов смотрел прямо, дышал со свистом, совсем не шевелился. Словно не к нему обращались, не от него ответа ждали, не его сейчас бить будут.
Грузчик по-хозяйски залез в коляску, перетряхнул пустые мешки, раскидал по асфальту.
– Ну! – заревел, озлобясь. – Чего с тобой делать? Переломать бы другую ногу, чтоб дома сидел... А?
– Точно! – шофер высунулся из машины, рот разинул от восторга. – Ноги выдернем, спички поставим…
– Ух, и врезал бы я тебе... – сказал грузчик с наслаждением, с едкой ненавистью, и дернул к себе коляску: – Пусти-ка! Сдадим на утиль.
Дед Никодимов не пустил. Вцепился намертво – рук не разнять. Грузчик рванул посильнее, задергал из стороны в сторону, но дед держался крепко, голодной собакой за последнюю кость. Только голова моталась вслед за рывками, да ноги елозили по асфальту.
– Ах ты, гнида!.. – взревел тот и стал отдирать дедовы пальцы. Одну руку отцепит – он опять хватается. Другую оторвет – он снова за ручку. Только пыхтение тяжкое, скрип от коляски жалобный, на весь двор. Шофер чуть не помер со смеху, глядя на эту картину. Такой смешливый шофер попался: живот заболел от натуги.
Остервенел грузчик – "Мать, твою, перемать!" – рванул изо всех сил, перекрутил дедовы руки, оборвал пальцы. Забросил коляску на машину, на порожние баки:
– Трогай!..
А шофер уже икает в изнеможении:
– Как же я трону? Как?.. Вон он – на дороге стоит.
Дед Никодимов стоял на дороге. Стоял – глядел в радиатор. И видно было: раздави теперь деда – с места не сойдет. За свое, за кровное голову сложит.
Грузчик подскочил к нему, обхватил поперек живота, с натугой оттащил в сторону:
– Давай!
Шофер аккуратно проехал по дедовым мешкам, ни одного не пропустил, а грузчик обернулся напоследок, заорал свирепо:
– Попадись еще... Шею сверну, падла!
Потряс кулаком.
Дед Никодимов постоял немного, поглядел вслед, как увозят его коляску. Губы сжаты, щеки провалились глубокими ямами, и только волосы на голове шевелились легким цыплячьим пухом, пеплом от погасшего костра. Потом он собрал мешки, запихнул в один, пошел прежней дорогой. И все без единого слова, молчком. Шел по асфальту, как грач по пашне. Шел – припадал на ногу. Рупь-двадцать...Рупь-двадцать... Рупь-двадцать...
11
На соседнем дворе ему крупно пофартило. Нашел рубаху, штаны драные, тряпья клубок – полмешка. Набрал обуви старой – еще полмешка. Напихал бумаги газетной, мятой, заляпанной белилами – мешок. Не иначе, кто-то большой ремонт делал, барахло из дома выбрасывал. Лучше стали жить люди, богаче: по помойке все видно. Раньше штопали-чинили, латали-лицевали, до вторых дыр занашивали, на барахолку потом относили, а теперь почти целые дед в утиль тащит.
Взвалил мешок на спину, другой, с бумагой, рукой подхватил да и заковылял в приемный пункт. Шел мимо гаражей, – как сердце учуяло, – завернул к забору. А там – гора горой! Таз медный, кастрюля дырявая, ведерко сплющенное, железяки автомобильные, две кроватные спинки. Вытаращился дед на такое богатство, даже вспотел от волнения: крупная добыча не часто попадает. Растерялся, завертел по сторонам головой: без коляски как утащишь? Выкинул бумагу из мешка, – черт с ней, с бумагой, цена ей, бумаге, всего ничего за килограмм, – засунул туда таз, кастрюлю, ведерко, железяки автомобильные. Схватил спинки от кровати, уволок в сторону, запихнул в щель между гаражами. Завтра придет – заберет.
Пошел дед по двору: один мешок на спине, другой, с железом, – волоком. Вышел на улицу, дотащил до угла, а там – шум-гром! Трубы трубят, в барабаны колотят: шагает по мостовой стройная колонна шныриков. В галстуках, со знаменем, по четыре в ряд. Заметался дед с мешками, задергался: а ну, как рассыплется строй, да побегут по дворам шнырять, бумагу-железо подбирать? Эти шнырики – самые его враги. В любую дыру заглянут, во всякую щель заползут. После них хоть не ходи: подчистят не хуже муравьев.
Схватился дед, поволок мешки назад, к гаражам. Бежит, торопится, пока шнырики не обогнали. А трубы следом трубят, сердце пионерским барабаном колотится... Торопись, старый! Торопись, пока не поздно!
Прибежал к гаражам, из щели кроватные спинки вытащил. Подобрал брошенную бумагу, запихал в порожний мешок. Чтоб ничего поганцам не досталось! Бумага ведь тоже его, дедова. Цена ей, бумаге, какая-никакая, а есть. Хоть и малые, но копейки.
Стоит дед на открытом месте, всем на обозрение, прилаживается так, прилаживается эдак, а унести не может. Хоть стой, хоть падай – рук не хватает! А трубы надрываются, а барабаны по голове колотят... Идет отряд строем, со знаменем, по четыре в ряд, идет за дедовым барахлом! В спешке подобрал кусок проволоки, связал два мешка, через плечо перекинул. Аж присел дед под тяжестью! В одну руку – мешок с бумагой, в другую – кроватные спинки: пошел потихоньку, припадая на ногу.
Трубы примолкли, барабаны утихомирились: отстали шнырики от деда, смирились с поражением. А у него проволока плечо режет, спинки руку оттягивают, мешок в ногах путается, едкий пот глаза заливает. И тащить не дотащишь, и бросить не бросишь. Положение, что жизнь дедова: и жить не живет, и помирать не помирает.
Рупь-двадцать... Рупь- двадцать... Рупь-двадцать...
12
Дед Никодимов – мужик не простой.
Дед Никодимов – мужик с норовом.