— Фестиваль, фестиваль, превращайся в карнавал!
Зрители приветствовали его стоя, колотя в ладоши. Свистя, вопя и улыбаясь.
Из оркестровой ямы сыпанула барабанная дробь, а потом ринулась в зал ураганная мелодия легкомыслен-нейшего из вальсов. И так закрутила все вокруг, что зрители не увидели, как стены театра песочно осели, потолок сделался прозрачным и вовсе пропал. Кстати сказать, вместе с люстрой.
Сцена, балконы, оркестровая яма, кресла, обитые изумрудного цвета вельветом — все, все, все, из чего состоял зрительный зал, все подевалось куда-то. Бесследно и незаметно.
А все, только что находившиеся в зале, под люстрой и биссировавшие Поцелуеву, очутились посреди Театральной площади, больше всего известной в Твери тем, что на ней, на гранитном столбе поставили бронзовую голову Александра Сергеевича, которую почему-то не решились установить на Черной речке.
Над площадью лоснилось звездами глубокое сентябрьское небо, в котором раз за разом, все ярче и шире рассыпались букеты фейерверка.
Легкомысленнейший из вальсов, прилетевший на площадь из ставшего призраком зала, продолжал бушевать, оглушая, пьяня и дома, и деревья, и звезды, и собравшиеся под звездами на площади тысячи людей.
Бее были в масках, в невероятных костюмах, взволнованны и веселы. Карнавал, карнавал, карнавал!
Даже Александр Сергеевич выглядел в этой толпе не привычно хмурым и отрешенным от мирских забот. Бронзовые глаза его двигались и поблескивали обещаньем: „Мне бы ноги, я показал бы вам, что такое веселье. Олухи!“.
И Пушкин был прав. Олухов в толпе хватало…
Но не это важно.
Куда важнее, что очутившемуся вместе со всеми в толпе веселящихся Дикообразцеву показалось, будто хорошо знакомая ему Театральная площадь, небольшая и обычно такая уютная, расширилась до размеров неоглядных.
Ряд колонн перед входом в драмтеатр удлинился, да и сами колонны вроде как подросли, стали толще и отливали мраморной монументальностью. А еще показалось Дикообразцеву, что сейчас на этой новой-старой площади дурачатся не какие-то там тысячи, но десятки, сотни тысяч людей. Он слышал вокруг себя обрывки фраз на незнакомых ему языках, видел людей, от которых просто несло иностранщиной, заграницей. Скрыть этого не могли даже их карнавальные костюмы и маски. Иностранцам у нас не скрыться. И самое любопытное. Дикообразцев слышал чужую речь, осознавал, что говорят не по-русски, но все понимал. И все понимали друг друга.
„Так не бывает!“ — возмутился кто-то мрачный внутри Дикообразцева голосом человека, неделю мучащегося зубной болью.
„Так бывает всегда, если людям делить нечего!“ — столь же решительно возразил другой, тоже вроде внутри Дикообразцева, и не пользовавшийся пока услугами дантиста.
Легкомысленнейший из вальсов не оставлял площадь в покое, но танцевали вальс совсем немногие. Попробуйте-ка в такой толчее повальсировать! А поэтому остальные кривлялись, ну, кто как мог. И примечательно, что ритм и темп устраивали всех и подходили под самый экзотический танец.
Видел Дикообразцев и вознесшихся над толпою поэтов. Они читали стихи: хрупкий юноша с пышными ржаными кудрями и лицом повзрослевшего ангела широко размахивал руками, дирижируя самому себе; старец в белой чалме и дорогом восточном халате, с орлинным профилем и бородкой философа слова растягивал и вглядывался в вечность, перебирая янтарные четки невысокий крепыш в поношенном средневековом камзоле, но с изумительно белоснежным жабо и такими же манжетами, читая сонеты, водил по воздуху гусиным пером, словно прямо сейчас и сочинял свои неумирающие строки.
Эти трое оказались к Дикообразцеву ближе всех остальных. И он напряженно вглядывался в них, с болью в глазах и сердце. Почему-то даже не пугаясь мысли, что это они, они. Настоящие!
Но над толпою виднелись и смуглолицый обладатель пышных бакенбардов, с головы которого слетел цилиндр, но он этого не заметил, и бледный, с изнеженными руками, в тяжелой накидке мужчина, из-за широкого пояса которого торчали рукоятки двух пистолетов, и пышнобородый, седой, читавший стихи о немногословных индейцах…
Дикообразцев смотрел на них, позабыв обо всем остальном. И не замечал, как сужает круги, подбираясь нему все ближе и ближе, человек с изуродованной шрамом левой щекой.
А он, стараясь не выдать своих намерений, двигался Дикообразцеву целеустремленно и, кажется, неотвратимо.
Почему — кажется? Да потому, что ничего — слышите? — ничего неотвратимого нет. Ни-че-го!
Но изуродованный кривым шрамом этого не знал. Полагая, что если цель намечена и так близка, а кинжал, томящийся в ножнах, наточен до искр, которые начинают сыпаться с его кончика под лучами солнца, а рука налита силой и решительностью, то жертве никуда не деться. Изувеченный шрамом ни на миг не сомневался что сейчас, сейчас, через двадцать, через пятнадца шагов он расправится с тем, кого ненавидел так люто долго.