Труднее всего было начать. Стреху клали по-честному, в три слоя, чтоб не мокрела, не гнила от дождей. Гнали справа налево, лихо зацепившись за стропила, били гвозди одним ударом. Ваня успевал всё: и дранку вовремя поднесёт, и молоток деду достанет, коль тот уронит наземь. Белкой прыгал с лесенки на крышу. Да всё с песней, с хохотком на ровных белых зубах. За восемь дней сделали крышу.
— Дедушка, а вам нравится? Хорошо-то выходит как! Красивая. На солнышке блестит, ровно церковная маковка, — щебетал Иван, дёргая за рукав деда, сосредоточенно считавшего замусоленные деньги.
— Во какая куча, а что купишь? — дед Лаврентий поплёвывал на негнущиеся пальцы.
— Мне ситцу для матери, конфет сестрицам да портки новые отцу — вот и весь мой аппетит, — вздохнул Ваня, ввернув новое словечко, услышанное от хозяйки, кормившей их по уговору обедом и ужином.
— Ну, к осени у нас всё будет, Ванюша. Мы ещё у непманов в ресторане погуляем. Пивом тебя угощу, а не подойдёт — сладкой сельтерской водичкой попотчую. Это тебе не берёзовый сок. Выпьешь — всю жизнь вспоминать будешь. Шипучка такая, вроде пена одна, глотнёшь — в нос как даст! Так-то, служба…
К осени возвратились работники в деревню. Отец самолично приехал за ними. Погрузили на телегу Иванов заработок: новую косу, хомут для лошади, три поливных миски, сестрицам тёплые платки, себе пиджак, хоть и ношеный, да городского крою. Матери больше всего гостинцев было. Часто о ней вспоминал в городе Ваня. Не хватало ему рук её, мягких пальцев, истончившихся от повседневной самопрялки, её тихого голоса и вечерних неторопливых разговоров на тёплой уютной печи. От матери, видимо, передалась Ивану рассудительность, неторопливость в поступках, тихий говор, умение прощать людям их недостатки.
— Вырастешь, станешь сильным, — говорила она, бывало, — не обижай слабых. Жёнку свою жалей, на дитя да на бабу руку никогда не поднимай — не то потом век себе не простишь…
Жизнь в селе обновилась. Мужики ставили крепкие избы, заработала кооперация. В лавке, конечно, полки не ломились под товаром, но всё же новая власть заботилась о земледельцах, слала, что могла: гвозди, дёготь, точильные бруски, керосин.
Отец снова надумал строиться. Младшие подросли — тоже подмога, а главная надежда на Ивана. Пилили с отцом лес на брусья, потом доски. Место хорошее сельсовет определил им — с лугом. Стали ладиться. За две зимы подвели сруб под крышу. Крыть её пришлось деду Лаврентию одному, потому что весной 1926 года смастерил Иван сундучок из фанеры да тонких дощечек и поехал в Москву. Положила мать в сундучок смену белья, новые сапоги да пирог с брусникой. Попрощался Иван со всеми, поклонился новой избе и поехал в столицу, куда его ещё с прошлого лета звал сосед, работавший в Москве на стройке.
Восемнадцать лет было Ивану, повидал он уже и Вязьму, и Смоленск, и Духовщину, но Москва поразила его до крайности. Многолюдье, тревожные звонки трамваев, крики извозчиков, толчея на улицах, а вокруг высокие-высокие дома, будто под самые тучи. Шёл Иван почти целый день по Москве, ноги еле держали его к вечеру, когда он наконец отыскал ночлежку, в которой жил сосед-сельчанин. Наутро тот отвёл его на биржу труда в многолюдный Рахмановский переулок — тогда в Москве ещё была безработица, доставшаяся молодой республике от царской России.
Ивану повезло. Ровно через неделю, в тот день, когда были проедены последние сорок копеек из привезённых пяти рублей, его взяли подсобным рабочим на строительство железнодорожного техникума близ Белорусского вокзала. Через месяц старательного крепкого парня перевели в бетонщики. К осени дали общежитие, и секретарь комсомольской ячейки после долгой вечерней беседы выписал ему направление в школу рабочей молодёжи.
Зимой Ивана Молчанова приняли в комсомол. На собрании было много незнакомых людей — парней с загорелыми лицами, девушек в красных косынках. Ивану казалось, что он раньше их никогда не видел, а они, как выходило из их выступлений, приметили его давно и говорили о нём разные добрые слова. За столом президиума согласно кивал седой гривой Матвей Леонтич — технорук, старый большевик-подпольщик. Иван сидел на передней скамейке, густая краска заливала ему щёки.