А Сашка Лесников остался жить. Пришел в деревню. На костылях, да все мужик. Как фронтовой друг, пожалел Татьяну с Павлухой, взял за себя. Еще родился парнишка. Руки-то крепкие — столярничать стал. Павлуха звал отцом, все было хорошо. И вдруг тут — я! Что делать? Как жену с сыном от сердца оторвать? Забрать Павлуху — сиротой останется, забрать и Татьяну — Лесникова сын сирота. Никак не выходит.
Сделалось со мной нехорошо. Забежал я к стрелочнику сердце остудить, вызвал через него Лесникова. Думаю: как скажет, так тому и быть.
Пришел Сашка. Протезом скрипит. Лицо — как у смерти. Удивился, конечно, и порадовался за меня, что жив. Вот так же выпили, посидели маленько. Он говорит: «Я все свое исполнил, жену и сына тебе сохранил, а теперь давай забирай их, Петро. Я какой муж — обезьяна одноногая. Промотаюсь как-нибудь».
Смотрю: плачет — душа надорвалась. С Татьяной жить-дружить кому не в радость? — красивая, умная, — тут заревешь!
И тогда велел я помалкивать, что живу на свете. Поздно вечером под окошки подошел, заглянул украдкой: Татьяна сидит, говорит что-то — не слышно. А родная! — по грезам моим точно. Два мальца спят в обнимку, который мой — не разобрал. И кругом-то все родное: на краю деревни музыка играет, собаки тявкают, и тополи шумят, шумят… Как я крикнул в окно несвоим голосом, чтобы Татьяна не узнала:
— Саня! Павлуху береги!
И все. Дело кончилось.
Долго сидели молча. Потом старик недоверчиво спросил:
— Совсем ушел?
— Не ушел — убежал. Как пустился от окошек! Опомнился в степи, на земле спал.
Адашенков стал разуваться, морщась и охая. Улеглись спать.
Костя ворочался на жесткой постели. В кармане брюк, подложенных под голову, пронзительно скрипело письмо. Он поднялся, с яростью натянул брюки и, выйдя на крыльцо, изорвал письмо в клочья.
— Порвал письмо? — внезапно спросил Адашенков, когда он вернулся и лег. Костя мысленно ругнулся: «Глазастый черт…»
— Порвал.
— Ты сходи к ней утром.
— Советуешь? Э-э-э… Слушай, Петро, ведь жалеешь, что ушел тогда?
— Нет, Костя.
— Ясно. Ты придумал эту историю. С целью воспитания. Если даже и нет, то сейчас ты поступил бы иначе, чем тогда. Видно, правду говорят, что солдаты с войны приходят сумасшедшими.
— Нет, Костя.
— Ну, хорошо. Ты не сможешь завтра идти, поэтому я достану подводу, увезу тебя и приборы… Она подождет, ничего с ней не сделается… И, может быть, вернусь. Повторю твой подвиг… Ты обманул меня?
— Нет.
Костя плотно закрыл глаза. Но даже сквозь веки было видно, как врывается в окна зеленый огонь. Гром гремел, не давал уснуть. Рядом метался Адашенков и стонал в полусне до самого рассвета.
Утром долго поднимался в окне восточный край неба, освобождая крыши окраинных ферм и лесистый горизонт, поднимавшийся черным гребнем. Сначала издали, от горизонта пошла в глаза белесая волна рассвета. Потом сразу вырвалось кверху солнышко. Зубцы горизонта стали острыми, перед ними высветился желтый косогор. По косогору к лесу, оступаясь на обе ноги, пошел человек, согбенный тяжкой ношей.
Костя вскочил на ноги — Адашенкова рядом не было. «Проспал!» Наскоро одевшись и выйдя на крыльцо, Костя долго смотрел из-под ладони, стараясь понять, как это Адашенков мог унести все сразу.
«С больными-то ногами…» — подумал Костя.
И тут его сердце вздрогнуло и будто засмеялось, словно эхом отдавшись за плетнем, где шевельнулось знакомое платье, загорелись татарские глаза…
— Ты? — спросил Костя.
Она подала ему записку:
«Будь здоров, Костя. Документы пришлю почтой. Петро».
Записка подрагивала в его руке. Хотелось сказать: «Вот, кончилось ненастье, есть солнце, жив Петро Адашенков… Еще немного — и я потерял бы тебя… Ошибся бы на целую жизнь». Но так нельзя было сказать: слишком упростилось бы чувство большого счастья.
Он приблизился к ней и, как слепой, взволнованно побродил пальцами по ее лицу.
Хорошее было утро! Из зеленой травы вышли белые гуси. Высокомерно задрав головы, пошипели на людей и пошли прочь цепочкой, предовольные своей гусиной порядочностью. Костя вслед им покачал головой.
ВСТРЕТИЛИСЬ
Ночью на пруду что-то зашуршало: чья-то лодка, наверное, врезалась в камыши. Затем опять все было тихо, но луна стала ярче и как-будто снизилась, чтобы рассмотреть вора… Или, быть может, так показалось Шорину, потому что до сих пор он не смотрел на луну, а тут посмотрел — подумал о нахальстве, самонадеянности воришки, не захотевшего дождаться предутренней тьмы. «А впрочем, — подумал Шорин еще, — если не камыши, он и сейчас бы остался незамеченным. Пальнуть разве?.. Пожалуй, пальну».