Выбрать главу

Шорин полулежал у входа в шалаш. Отложив в сторону костыли и завернув ноги в овчинный полушубок, он старался не двигаться, чтобы не пропало сладкое мозжение в ногах, поющих от тепла, мягкости, покоя. И перед тем, как потянуться за ружьем, опять, но уже с раздражением подумал: «Пальнуть?..» Все-таки ружье достал и повертел им в задумчивости, отыскивая цель.

На берегу, у самой воды, стоял мощный молодой тополь. Когда-то, Шорин помнит, здесь не было пруда, подрастала целая рощица тополей. Как близнецы одинаковые, они были потом затоплены водой, и теперь точно собрались идти бродом да остановились, протянув ветви к берегу, к своему отставшему сородичу.

Но тот высокомерен, горд, красив. Ствол и листва его на блестках воды отливают тяжелой чугунной чернотой, а самая верхушка отсечена полосой горизонта и посвечивает в небе серебристым облачком, к которому всю ночь тянется луна, чтобы под утро запутаться в листве и погаснуть. Шорин знает — когда тополь поймает и погасит луну, на другой стороне пруда оживет деревня, вор, наверное, заплывет к своим сетям, поставленным только что, а под тополем у воды появится женщина в цыганской цветастой шали, с упрямым изломом губ и гордым взглядом куда-то мимо.

Шорин, если захочет, скажет этой женщине: — Ну, где же твоя сила, где гордыня? — Скажет грубо, насмешливо, хотя сердце заноет от грусти, и в минуту представится родное звонкое крылечко, меловой осиновый пол избы, красные полати и там, в полутемном углу, голубо мерцающие родимые глазенки…

Женщина может ответить: — Ребенок мучится — не виноват! Вернись!

— Ты не мани ребенком! — вспыхнет Шорин. — Уходи, не прощу. Такой обиды я не прощу!

Шорин коротко и резко усмехнулся кривой усмешкой, посмотрел на тополь, одинокий и могучий, но одернул себя: «Об одиночестве заныл… символами соображаешь?»

И, прицелившись коротко, рванул курок.

Со свистом ахнувший звук, полный изумления и ярости, ударился о землю, распластался широко, будто выстрел пришелся не в единственную точку, а по всей окрестности сразу. Злость отлегла, перебитая выстрелом. Шорин отодвинул ружье.

Серебристое облачко продолжало светиться, по-прежнему манило к себе луну, но что-то изменилось в этой ночи, пришла какая-то новая тишина. Стало слышно, как далеко в камышах вздрагивает перьями пробудившаяся утка, как заурчал пучинной утробой пруд и как ночной туман, расстилаясь над водой, цеплялся за камыши, издавая звук затяжного и чистого вздоха.

Явилась предутренняя мгла, обняла сильно и резко, как обнимают в последний раз. И когда Шорин поднялся на ноги, луна билась в тополином облачке, а по низу в глаза хлынуло что-то белое, сырое. Светало. Под тополем у воды стояла женщина в цыганской шали и смотрела по-своему — в сторону.

Шорин сгреб костыли, двинулся к воде, дрожа и позевывая в небо, запнулся за котелок, в котором с вечера варил карпов, остервенело швырнул его от берега. Тогда у крайней избы, у его избы со звонким крылечком, отозвалось знакомым заливистым лаем, — и Шорин, как давеча перед выстрелом, снова заныл всем телом от обиды и одиночества… Один, всегда один в этих лунных сторожевых ночах. Время течет ощутимо, зримо, желтеют камыши на пруду, медленно гибнут затопленные тополя… Что она скажет? Зачем пришла опять?

— Что скажешь? — глухо спросил Шорин, устраиваясь в лодке.

— Пойдем домой, — ответила она. — Мальчонка наш ревет, и ты здесь одинешенек, похудел, как погибель.

— Жалеешь?

— Пойдем!

— Не пойду! Против сердца своего, против совести — не пойду!..

И оттолкнулся веслом от берега.

Ветра не было, а в прогалинах камыша синела зябкая рябь, вода дрожала, должно быть, от холода. Шорин толкал веслом, и лодка бесшумно двигалась вперед, волоча за собой кувшинки и шлейф из мягких тягучих волн.

Вора не было опять. Шорин потаился в камышах, но скоро понял — все зря. Ему, раздосадованному, показалось вдруг, что воришка насмехается над ним, что сам он, и пруд, и волшебные эти ночи — все предано издевательству гадкого типа, жадного человечишки, тупое воровское упрямство которого, как упрямство женщины в цыганской шали, оскорбляло Шорина.

— Все пропало… — произнес Шорин, будто после этой напряженной ночи, после враждебного разговора с женщиной и вот такого нравственного ограбления не осталось впереди ничего от жизни, хотя он был еще молод.