Цвели липы. Он не был сентиментальным, но когда зимой ему снился запах цветущих лип, подступала тоска. Вспоминал озеро, ласковое в солнечные дни, прозрачное, так что видно, как клюет рыба, но и коварное, когда подкрадется из-за гор ветер, дунет, и через пять минут черные волны катят и катят белую стружку. И еще он тосковал об этой землянке на взгорке под липами, где, выпив, воевал со своими думами о прошлом, о теперешней жизни и пел любимые песни военных лет. И никто ему здесь не мешал, как дома, в городе, где последнее время он непрестанно ругался с домашними и все чаще и чаще искал повода выпить, да так, чтоб забыть о войне, обо всем связанным с нею и о жене, бросившей его, безногого, с двумя дочерьми. Но, выпив, еще острее чувствовал себя ничтожным и никому не нужным…
…А липы цвели. Он поднял глаза от своих красных веснушчатых рук, исколотых плавниками рыб, и посмотрел вокруг. На западе, в предутренних сумерках, смутно вырисовывались очертания синих гор, в небе дотлевали последние самые крупные звезды. А прямо над протокой, заросшей камышом и стрелолистом, мягко лежал пепельно-белесый туман, из которого тускло темнел нос плоскодонки, да с острова, неряшливо обвисая мокрыми ветвями, тянулась над водой единственная береза. За ней рос молодой липняк.
На этом самом большом острове никто не ставил палаток, на нем была вечная сырость, и жили мыши, а зимой рыжие лисы, да изредка в поисках кормежки забредали по глубокому снегу лоси.
По тому, как седела от росы трава и дымилась паутинным дымком вода, он понял, что день будет солнечным и теплым. Запер землянку и начал спускаться к лодке, перекидывая вперед рыбацкие снасти и оставляя за собой широкую изумрудно-зеленую полосу в примятой росной траве. Устроившись на корме, подвернул мокрые рукава старого вельветового пиджака, снял марлю с фанерного бочонка — несколько мальков плавало наверху — выкинул их и сменил воду. Потом сильно оттолкнулся веслом от серых осклизлых камней, выложенных для причала, и стал неторопливо, перемахивая веслом с борта на борт, выводить лодку из протоки на чистую воду.
Где-то здесь, в камышах, еще спали выводки диких уток. Ранней весной он кидал им хлебные крошки, остатки вареной рыбы, а потом они, осмелев, подплывали к нему сами и жадно хватали из рук картофельную кожуру. Он смотрел в их торопливые глаза с отсветом бликов костра и понимал, что даже эти пичуги не принимают его всерьез как человека.
Начал блекнуть туман. Резче проступили очертания гор. Над остроконечными пихтами на мелких островках показалось солнышко и подрумянило на отвесной скале белые корпуса дома отдыха…
У него было несколько любимых мест для рыбалки. Чаще всего он кидал якорный камень в этом большом круглом затоне, откуда в случае непогоды можно было без риска добраться до любого островка и переждать там. Наконец, он поставил лодку метрах в двадцати от берега, выкинул глубомер — восемь метров, размотал лески и насадил первых мальков. Окуни здесь ловились добрые — больше ладони. Он не любил эту жадную рыбешку, но ловил, потому что ловить ее было легче, чем, скажем, леща или линя. Окунь хорошо клевал на малька и на свежие кусочки чебачиного мяса. За день он налавливал килограммов до десяти и продавал дачникам, туристам, а когда некому было продавать, солил, коптил и сушил для себя. Местные рыбаки прозвали его Костя Окунь.
Когда-то, давно, еще в детстве, его дразнили Телега, из-за фамилии Телегин. На фронте, попав в окружение, дружок Степка Тараканов хрипло кричал: «Куда ты прешь свой пулемет, куда? Утонем все в этом чертовском болоте. Брось, говорю! Вот Телега!..» А сейчас Анна, старшая дочь, хилая никудышная бабенка, успев к тридцати годам народить пятерых парней, озлобленная на вечные нехватки и калеку мужа, попавшего в медеплавильном цехе в аварию и ставшего теперь инвалидом, вгорячах тоже обзывает отца скрипучей развалиной или старой телегой.
Вторая дочь, Варька, окончила медицинское училище, работает в деревне фельдшером, жалеет отца, зовет к себе жить, шлет сестре деньги и гостинцы племянникам.
Он как-то сказал дочери:
— Анна, отошли Варваре обратно деньги. Молода, одеться бы ей…
— Чего-о? — удивилась Анна. — Нечего ей фуфыриться! Вот еще выдумал! Да я завтра же напишу — пусть Ванюшке пальто купит. В чем он в школу пойдет? Подумаешь, ей одеться надо! А меня кто одевал? Кто?!. В фуфайке, в чунях замуж вышла…
— Анна, пойми наконец! Ну что я мог? Ты же знаешь…
— Да я что, я ничего, отец… — Сникнув, сморгнула слезу и отвернулась.
…Он уже устал думать и смотреть на поплавки — клев кончался. Солнце палило спину. Можно было пристать к берегу и сварить уху. У него всегда была в лодке тренога с крючком из толстой проволоки, котелок, сырая картошка и лук под сухим сенцом в носу лодки. Лук он любил особенно. Раздавливал, разминал луковицу, густо макал ее в соль и, вытащив из кормы припрятанную бутылку водки, плескал на дно большой алюминиевой кружки, закусывал луком, хлебом, тоже густо посыпанным крупной мокрой солью, потом ел уху.