А после, сползав в кусты, ложился, подстелив фуфайку, на спину и смотрел в небо или скашивал глаза и видел в зыбком голубоватом мареве горы, синеющий пятнами сосновый лес на этих горах, а еще ниже — воду и на земле, около себя, осмелевших мышей. Он кидал им крошки хлеба и наблюдал, как жадно, опасливо оглядываясь, они перебегали от кустика к кустику, ныряли под палые сухие листья и осторожно высовывали черные пуговки носа. И не было у него теперь ничего лучшего, кроме этих вот часов жизни, проведенных у озера. Иногда он вспоминал себя молодым, как ходил с отцом на охоту за эти горы, нырял и распугивал рыбу в озерах и как голубил девчат ночами, как работал в медеплавильном, познакомился с Катериной, женился. А потом была война, и он убивал людей, ранили и его, но он выжил, не важно какой, но выжил. И еще раз он выжил, уже после войны, когда ушла жена, оставив ему дочерей. Он уехал на рыбалку, напился там и, забывшись, кинулся выбирать натянутую леску да и вывалился из лодки. Хмель прошел сразу же, но на смену ему появилось отчаяние: как из ледяной воды забраться в хилую плоскодонку? Вспомнил дочерей и стал кричать о помощи. Устав кричать, разозлился на свою беспомощность, на жену и на весь жестокий мир с войнами, смертями и никому не нужными ссорами. Но жить хотелось. Он еле держался за лодку, закоченел, посинел и охрип так, что уже не мог кричать и, наконец, заплакал. Его вытащили ночью рыбаки-браконьеры.
А сейчас, что сейчас? Сейчас он половит часа два, заедет в дом отдыха, продаст рыбу, несколько рублей отложит для семьи, а на остальные там же попросит кого-нибудь купить водки, сахара и хлеба и отправится в другой конец затона, где у камышистого берега будет с интересом разглядывать, как стоят на дне, в зарослях водорослей, пестрые щуки, жирные лини, как мечутся за мальком окуни. А потом найдет густую стаю мальков, начнет выкидывать в воду садок и ловить эту мелочь, и кидать в свой бочонок. Вечером поедет домой (так он называет свою землянку на взгорке, под липами), разведет костер. Сварит тройную уху, поест. Отдохнет и сползает к туристам, что приехали вчера на «Волге» и поставили невдалеке от землянки две палатки. Он посидит с ними у костра, послушает, как они спорят и поругиваются, а подвыпив и угостив его, запоют странные, непонятные ему песни о тайге, Севере, моряках…
Ему станет неуютно и грустно у чужого костра. Он молча обидится на них, молодых, умных, уважающих себя, за Степку Тараканова, так и не вышедшего из окружения, за их погибших отцов, за Россию, воспитавшую их, и за себя, черт возьми, такого вот… Он вежливо простится и уползет к себе, и там зажжет свечу, настелет на нары старых фуфаек, допьет водку и запоет тихо и вначале неосознанно горестно, а потом громче, уверенней, свою любимую:
Назавтра, задержавшись в доме отдыха и подъехав к протоке уже в сумерках, он увидел костер у землянки и хромающего зятя у причала. Зять виновато-загадочно улыбался и прятал глаза.
— Здорово, батя! — взялся за кольцо на носу лодки и вытащил ее по прибитым волной белым лилиям на гальчатый берег.
— Здравствуй, Иван! Ты вроде в субботу обещался приехать? Ребятишки здоровы?
— Да нет, хорошо все. Я вон гостью к тебе привез. Анна выгнала, а меня что-то жалость царапнула. Садись, говорю, повидаешься…
— Ко мне гостья? Ха! Какая гостья?!
— Вон сидит.
Он выбрался из лодки и двинулся к костру. Сперва он увидел на столике поллитровую банку из-под кабачков с букетом ромашек, а затем — у костра, на чурочке, сухонькую седую женщину.
Быстро-быстро из стороны в сторону затолкалось сердце, вспотели и набрякли руки. Он тревожно захохотал.
— Катерина, ты ли?!
— Я, Костя, — сказала она, не вставая навстречу и твердо глядя в глаза ему. — Чего смеяться-то, поздороваться бы надо?
— Ну, здравствуй, Катерина! — сказал он.
— Ты почти такой же, Костя, — слабо улыбнулась она, — только глаза пропил — совсем затихли и покраснели.
— Ну что ты, я крепко живу! Посмотри на меня, какой я красивый, — он подполз ближе к ней, сел, погрел у костра ладони.
В ведре кипела и выбрызгивалась вода, весело горел сушняк под сырыми березовыми поленьями.