Генеральный писарь со стоном стиснул виски. Перо все-таки выскользнуло из пальцев, упало на лист, украсив его россыпью мелких клякс, но Выговский даже не заметил этого.
– Пане гетмане… Но как же… Все войско на дыбы встанет! А что сделает поспольство[2] – боязно даже подумать! И что будет с верой нашей… Господи помилуй!
Хмельницкий улыбнулся.
– Не бойся, я уже много раз о сем думал и все просчитал. Султан будет править нами лишь для вида. Вытребую, чтобы православие никакого урона не понесло – раз. Чтобы на всех важных постах были только мои люди – два. Чтобы налоги и подати стали меньше, чем при старых порядках, – три. Чтобы я имел право отправлять послов к иноземным государям и вести с ними переписку – четыре…
– Неужто твоя гетманская милость верит, что султан согласится на такие условия? – не выдержав, перебил Выговский.
– Не согласится – не видать ему вилайета[3] Украйны как своих ушей, – отрезал Хмельницкий. – Ты вот что, Иване… Приди-ка в себя, а то вид – краше в гроб кладут! Еще раз говорю: то лишь на самый крайний случай. Бог даст, до такого не дойдет… И никому ни полслова! Повторяю: никому! Даже Тимошу.
Генеральный писарь усердно закивал, осенил себя крестным знамением.
– Покуда ступай отдохни! – распорядился гетман. – Вижу, слишком сильно потрясли тебя слова мои. Вон, даже лист испортил, а с тобой такого сроду не случалось! – Хмельницкий беззлобно рассмеялся. – Кстати, Вовчур прибыл, как я распорядился?
– Прибыл, пане гетмане! – подтвердил Выговский, ошарашенно глядя на запачканную бумагу. На его лице огромными буквами было написано: «Как же меня угораздило?!» – Ждет вызова твоей милости!
– Так пришли его сюда, а сам приляг почивать или прогуляйся, как хочешь.
Лысенко появился сразу же, как только Выговский открыл дверь и сделал приглашающий знак рукою. «Подслушивал, что ли?!» – мелькнула шальная мысль у гетмана, но Хмельницкий быстро прогнал ее.
«Совсем нервным стал, мерещится всякая чертовщина… Уж вернее Вовчура еще поискать! Да, жесток, порою буен, но верный, как собака!»
– Ясновельможному гетману! – уважительно поклонился полковник. (После назидательной кары, когда Лысенко три дня просидел прикованным к пушке на виду у всего воинства, гетман внял-таки мольбам казаков, велел освободить его и снова назначил командиром полка, строго предупредив, чтобы впредь на поводу у людей покойного Кривоноса не шел и соблюдал дисциплину).
– Входи, входи, Вовчуре! Рад видеть тебя! – дождавшись, пока за генеральным писарем плотно закроется дверь, Богдан указал на скамью у стены: садись, мол. И сам присел к столу, собираясь с мыслями. Предстоял непростой разговор.
– Ты звал меня – я пришел, батьку! Чтобы услышать волю твою.
– То не воля… – поморщился Хмельницкий. Ему было неловко, и от этого гетман испытывал раздражение. Прославленный герой, повелитель над десятками тысяч бесстрашных воинов, а смущается, как глупый мальчишка! – Скорее просьба.
Брови Вовчура на какое-то мгновение изумленно взметнулись. Но полковник быстро овладел собой, приняв прежний бесстрастный вид.
– Просьба пана гетмана все равно что приказ. Говори, батьку, а я уж постараюсь исполнить!
– Тебе ведомо, как жестоко оскорбил меня негодяй Чаплинский, – осторожно начал Богдан, подбирая слова. – Хутор мой, доставшийся от покойного родителя, разорил, сына засек канчуками[4]…
– То всему войску и православному люду ведомо, пане гетмане! – нахмурившись, воскликнул Лысенко. – Велишь разыскать этого песьего сына и на твой суд привезти? Аль на месте шкуру с него содрать?
– Нет! То есть да… Тьфу, с мысли сбил! Ты дослушай сперва, не перебивай.
– Прости, батьку. Более не встряну.
– Ну, словом… – Хмельницкий смущенно понизил голос, будто опасался, что кто-то может подслушать их беседу. – Речь идет о женщине. О той пани Елене, с которой я жил… Она была дорога мне. Очень дорога! – Переведя дух, гетман продолжил: – Чаплинский, этот выродок и злодей, силой увез ее, хоть она рыдала, умоляла оставить ее в покое. Затем, тоже силой и угрозами, принудил выйти за него замуж. Она сама все мне поведала в листе, присланном с верной жинкой, которая ей прислуживала еще в Субботове. Умоляет спасти ее, вызволить из заточения… – Хмельницкий с нарастающим смущением и злостью вдруг почувствовал, как жарко начали гореть щеки и уши. – Ты понимаешь, Вовчуре? Я должен ее спасти! Я люблю Елену, люблю всем сердцем, хоть мы и не венчаны…