Двое заседателей — рабочий с ремзавода и продавщица из магазина «Ткани» — были с ней единодушны, и совещались они недолго. Им всем троим и в голову не пришло, как много в этом деле белых пятен. Они вполне доверялись своему эмоциональному чутью, которое склоняло их к выводу, что им довелось участвовать в финале отвратительной, грязной трагедии. Робкая продавщица обмирала от мысли, что сама могла оказаться на месте несчастной; рабочий сурово хмурился, вспоминая о тяжко пьющем сыне-киномеханике. Он думал: могли бы сбить с толку его слабовольного Ваську такие вот проходимцы? — и честно себе признавался: да, могли. Обсуждение свелось к тому, что обменялись короткими репликами.
Рабочий заметил, как отрубил:
— Заводила у них, конечно, этот, лобастый, из цирка, но и волчонок хорош. К стенке бы их да разменять на пятаки.
Девушка прошептала:
— Ужас, ужас! Прямо не верится.
— Чего тут верится не верится… Шлепнуть мерзавцев — и точка. Народ одобрит.
Все-таки Аделаида Ильинична была профессиональным судьей, и опыт ее редко подводил. Глубоких юридических знаний у нее отродясь не было, да в советском правосудии, как она давно поняла, этого и не требовалось. Приговоры она выносила не по долгому юридическому размышлению, а как бы хребтом и смекалкой. Не так проста была Аделаида Ильинична, какой многим казалась — особенно в вышестоящих партийных инстанциях. Она не переоценивала свой интеллект. Зато в ней, как в большинстве женщин этого причудливого времени, пробравшихся туда, куда им пробираться не следовало, чудесным образом уживались моральная косность и здравый смысл, ненависть к инакомыслящим и инакопоступающим — и сочувствие к падшим, сокровенное, как ток крови. Ей вовсе не требовалось досконально копаться в деталях этого на первый взгляд очевидного преступления, чтобы понять, что вина подсудимых сомнительна, и вполне возможно, главный виновник остался вне поля зрения; но ее так же не было нужды уверять, что эти двое — в любом случае тоже бандиты и насильники, и поэтому на них должна обрушиться неумолимая и грозная кара. Накануне при первоначальном знакомстве с материалами она прикинула подходящую статью.
— Не будем горячиться, друзья. Есть тут некоторые обстоятельства… В первый раз… молодость… ходатайства. Мы же с вами гуманисты, об этом нельзя забывать. Старшему прохиндею, я думаю, хватит годочков десять, а молодому — восемь. Ну как?
Рабочий возразил с досадой:
— Все одно: черного кобеля не отмоешь добела. Десять лет! Народ нас может не понять. Скажут — почему мало?
Аделаида Ильинична поморщилась: мужчины большей частью мыслят по видимости верно, а по сути — примитивно. Она не стала его разубеждать: зачем? Пустая трата времени. Народные так называемые заседатели — всего лишь декоративная виньетка на судебном протоколе. Приговор выносит она, и только она, и она же, судья, несет, увы, за него полную ответственность. В прошлом году попался ей заседатель, чиновник из какого-то министерства, который почему-то вообразил себя чуть ли не равноправным судьей, — ох, как она с ним намучилась! Крикун, горлопан. То ему не так, то не этак. Все шнырял по коридорам с кодексом под мышкой. Шпарил из него как по-писаному. А ей, как на него ни поглядит, сразу на ум приходила двести шестая статья. Ну и еще ряд статеек — в общей сложности от трех до десяти лет. И ведь как в воду смотрела. Доигрался, голубчик, до антисоветской агитации. Впрочем, человек был неплохой, искренний, но дураковатый. Не понимал азов жизни. В нашем самом справедливом на свете государстве счастливы люди быть не могут, но все силы общества должны быть устремлены именно на устройство человеческого счастья. Чтобы усвоить этот несложный парадокс, совсем не обязательно быть семи пядей во лбу. Надо просто поменьше философствовать, любить свою Родину и доверять голосу сердца…
Когда Аделаида Ильинична огласила приговор, аплодисменты в зале были жиденькие. Это всегда дурной знак. Она огорчилась. Может, на сей раз прав был работяга-заседатель и надо было сроку отвалить погуще. Она привыкла угадывать настроение масс, и редкие сбои ее настораживали. Вдобавок ко всему перехватил ее в коридоре журналист из молодежи и задал один из тех каверзных вопросов, которым наловчились щелкоперы с хрущевских времен, и никак не могли уняться. Что-то вроде того, что не представляются ли ей подобные немотивированные преступления признаком социального нездоровья общества. На журналисте Аделаида Ильинична отвела душу. Демагогическими приемчиками она владела не хуже молокососов с университетскими дипломами. Она приветливо уточнила у щелкопера, на какую газету он работает. Не на ту ли, которая вещает по ночам и оплачивает подобные вопросы долларами, похищенными у американских налогоплательщиков? От удивления разоблаченный идеологический придурок выронил из рук японский диктофончик, но на лету его, шельма, поймал.
После оглашения приговора Елизар Суренович подошел попрощаться с юным убийцей. Милиционеры пропустили его безропотно, нюхом чуя подпольного вельможу.
— Статуэтку надо вернуть хлопцам, — жалостливо попенял он Алеше. — Не было бы и трагедии.
— Да я верну, — с охотой отозвался юноша. — Только отсижу сперва.
— Так это не скоро… Доживу ли?
— При ваших-то капиталах!
— Капиталы, милый, жить не помогают… Вон у старичка, зверски вами убиенного, не меньше моего было, копил, а жил скверно… Кстати, сынок, не хочешь ли чего?
— В каком смысле?
— Может, тебе туда конфет переслать или девочка понадобится? Сообщи, не стесняйся. Это в наших силах… Шустрый ты, удалой. Полюбил я тебя. Даже жаль расставаться. Однако, с другой стороны, посидеть тебе полезно. Тюрьма — хорошая школа. Ни о чем не жалей. Это я тебе как отец говорю. Твои-то, я вижу, не соизволили на суд прийти. Предали тебя. Их тоже понять можно. Почтенные люди, батя — штабной офицер, а сын — убийца. Позор! На службе ему, конечно, аукнется. У нас общество дегенеративное. Каждую вину человеку на лбу метят, клеймят. Но не только преступнику, заодно и всем его близким. Россия, брат, тут особо не забалуешь.
Елизара Суреновича с почтительным любопытством слушали милиционеры, телохранители и еще какие-то два-три человека, имеющие, видно, право находиться поблизости. Но сам себе Елизар Суренович не нравился. Без азарта говорил. Не сумел вполне насладиться минутой торжества. Жаль ему было потраченного времени. Мальчишка — не агнец Божий, посланный к нему для принятия напутственного слова, — это померещилось. Пусто, как и прежде, вокруг. Ни врагов, ни друзей. Та женщина, которую жалел когда-то и нес над землей, как икону, давно истлела в могиле. Про нее лучше вообще не вспоминать. Судьбу он одолел, приручил, да с одной малостью не совладал, вот с этой призрачной горчинкой в груди. Чему она примета — смерти ли недалекой, вечного ли странствия?
Уже собрался кивнуть, чтобы осужденных уводили, да соприкоснулся взглядом со вторым убийцей, на которого из зала почти не глядел. А тут близко глянул — и увидел тьму. Глаза — призраки этого насупленного мужского лика, казалось, впитывали его, Елизара Суреновича. Целиком — со всеми его мыслями, с его повадкой, с ленивым злословием. Мужчина — цирковой то ли клоун, то ли жонглер, ничем ему не угрожал и не набивался на знакомство — именно запоминал. Если за секунду до этого Елизар Суренович не сомневался, что сомнут Алешу т а м в первые же недели, изломают, не оставят живым, из тюрьмы впоследствии выкинут не человека, а мясистую тушку, то теперь вдруг усомнился в этом.
— Тебя как зовут? — вежливо спросил у циркача. Тот и бровью не повел, будто оглох. И призраки его гляделок куда-то скрылись. Маленький страшок пощекотал гордого владыку. Он понял: если этот человек со встопорщенным ежиком волос пожелает, то взлетит из-за перегородки птицей, никто его не успеет поймать, и вопьется ему в горло ядовитыми ногтями. Елизар Суренович тряхнул башкой, отгоняя наваждение, пошел прочь.
— Из-за него сели? — спросил Федор Кузьмич равнодушно.
— Угу, — ответил Алеша.
Их подняли с места и погнали во двор. Там посадили в «воронок». Напоследок пригрезилось Алеше, как откуда-то издалека, из щели дощатого забора окатил его прощальный материнский взгляд.