Я стрелял в Славку, потому что «убить» командира всегда почётно. Но Славка не падал. И тогда волей-неволей начиналась рукопашная, которую мы все любили. Вообще-то раз в тебя стреляют, да ещё длинными очередями, полагалось падать. Когда стреляют одиночными выстрелами, можно сказать, что тебя лишь ранили, а то и вовсе промазали. А я стрелял в Славку длинными очередями и в упор. Но он всё равно догонял меня, убегающего от него, отстреливаясь, хватал сильными пальцами и больно бросал на землю. И когда я начинал шумно и обиженно протестовать, он пренебрежительно отвечал:
— Не хнычь! Вы же — «немцы», а мы — «наши». Мы должны победить!
А потом, махнув рукой, говорил:
— Давай по новой!
И мы начинали игру сначала. Только на этот раз мы — «наши», а Славкина команда — «немцы». Но всё равно повторялось то же самое: Славка не хотел проиграть ни одного сражения. И на наше возмущение отвечал:
— У-у-у, молокососы! Что вы, не знаете, что на войне сейчас наши отступают?
Потом, опять махнув рукой, сокрушённо говорил:
— Да и откуда вам знать? Ме-люз-га-а-а.
После этого мы возвращались к милой игре «олени и охотники».
Как-то само собой, незаметно, мы стали встречаться всё реже и реже. Дети, как могли, помогали дома своим матерям. Каждый день я ходил в лесок за хворостом. И всегда брал с собой свой волшебный сучок. На этот раз он превращался в охотничье ружьё. «Оленями» были ветвистые кусты корявой ольхи.
Иногда играл в «охоту» дома, во дворе. Я скрадывал «уток» — консервные банки — и стрелял из-за угла дома. Все банки были ржавые, ещё времён моего отца.
Уже давно недоедание в нашем доме стало таким же обычным и частым явлением, как дни и ночи.
Мой аки, которому в то лето исполнилось четырнадцать лет, ушёл в рыболовецкую бригаду. Но рыбу мы видели нечасто. Потому что сдавали всё. Даже мелочь и так называемую сорную рыбу: большеротого, брюхатого, тощего бычка и морских ершей, которых сейчас никто и за рыбу-то не считает.
Аки приходил с рыбалки усталый и промокший до последней нитки. Мне становилось неловко, когда я видел брата, измученного изнурительной работой.
Дед Ламзин, старший в нашем роду, древний и дряхлый, вскоре научил меня удить рыбу. И я иногда приносил небольшой улов.
Сам же дед целыми днями сидел на осыпающемся склоне песчаного бугра и зачем-то пристально и долго смотрел через бинокль в море. Может быть, он ждал, когда среди беснующихся валов-волн появится маленькая точка — катер, который привезёт моего отца с войны. Но отец не приезжал. И дедушка с какой-то угрюмой настойчивостью проводил все дни на берегу и смотрел в бинокль.
Я видел, как брату тяжело. Но не мог ничем помочь.
Когда наступили голодные дни, я поймал себя на том, что стал часто поглядывать на отцово ружьё, висящее на пышных, по пятнадцати веток, оленьих рогах. Оно могло как-то помочь нам. Но некому было воспользоваться им. Единственный мужчина, кормилец семьи нашей, мой аки, все дни находился на тони.
Я с надеждой поглядывал на ружьё. С ним связаны далёкие воспоминания о вкусной печёнке, печёных нежных плавниках и ластах лахтаков и нерп, воспоминания о жирных супах из уток и гусей, оленины и даже то сердце медведя, которого подстрелил отец где-то в тайге.
Сердце медведя дали мне, чтобы дух могучего хозяина гор и тайги отпугнул от меня чувство страха, чтобы я вырос сильным мужчиной, удачливым добытчиком.
Стрелять из настоящего ружья — мечта всех нивхских ребятишек-малышей. Я не раз просил брата дать выстрелить просто так, по какой-нибудь мишени, уж очень хотелось стрельнуть из оружия взрослых и хотя бы на мгновение почувствовать себя мужчиной. Но он не давал, потому что охотничьего снаряжения у него было в обрез. Да и мал был я. Но в день, когда мне исполнилось восемь лет, аки впервые разрешил стрелять из ружья.
Он сказал:
— Хаскун, вот тебе два патрона. Иди потренируйся по куликам. Только крепче прижимай приклад к плечу — ударит больно.
В это время у нас сидел Славка. Он посмотрел на меня как-то необычно. Никто до этого не смотрел на меня так. Его задумчивый взгляд пронзил меня и ушёл куда-то далеко-далеко. В глазах Славки холодно сверкнул и ещё долго мерцал огонёк удивления — так смотрят на что-то большое и непостижимое.
В коридоре у истоптанного дощатого порога под ноги мне попался кручёный сучок, который мог быть и автоматом, и пистолетом, и охотничьим ружьём. Я было замахнулся ногой, чтобы затолкнуть его куда-нибудь, но спохватился, поднял и засунул в щель между досками разбитой завалинки: может, ещё пригодится когда-нибудь — мне только восемь.
Было жаль тратить драгоценные патроны на мелких куликов, которые большими стаями скапливаются на береговой отмели, и я пошёл на болото в надежде найти уток. Прошёл кустарники, взобрался на песчаный бугор. Смотрю: внизу, в луже посредине маленького болота, плавают две утки.