— Тоже мне свобода — быть извозчиком самого себя.
Машину мы оставили на громадном, двухэтажном паркинге неподалеку от Корсо, на лифте спустившись на тротуар. Наконец-то мы очутились в хоне меньшего шума. Следует признать, что — по сравнению с моей эпохой — современный мир казался царством визга и скрежета. Шумели повозки, из каждой лавки доносилась музыка, молодые люди выступали с наушниками на голове, подергиваясь в такт музыки, словно тишина была для них чем-то ненавистным, или же словно они желали заглушить всяческую мысль о мысли. К счастью, на Корсо, если не считать извозчиков, никакого другого транспортного движения не было, так что здесь было поспокойнее. Неожиданно мне вспомнилась та же самая улица, но когда-то, охваченная безумием карнавала. Я подумал о своих коллегах, упокоившихся несколько веков назад, о всех тех смеющихся девушках, обнаженные черепа которых давно уже заполняли катакомбы кладбищ.
— И куда ты желаешь пойти? — спросила меня спутница.
Не говоря ни слова, я свернул на Крутую улицу. Мне было интересно, что со старым домом. Он стоял. Похоже, недавно отреставрированный, он выглядел гораздо лучше, чем в мое время. Над окнами краснели цветастые маркизы, а над входом со стеклянными, а не деревянными дверями горделиво висела надпись: "Banco Anzelmiano" — год основания 1649" — Год смерти Ипполито! Случайность? Любопытно. К сожалению, старинное здание оказалось муляжом. Все старинные интерьеры были удалены, вестибюль соединили с внутренним двориком, устраивая здесь же огромный операционный зал и лестницу на этажи повыше. На лестничной клетке красовался портрет в золоченой раме. Добрый Боже, неужели это был Ансельмо? Ну да! Мой слуга — облагороженный, в буйном французском парике, с кучей свернутых пергаментов под мышкой, он выглядел словно аристократ! Ха, неужто все это состояние было рождено удачно вложенными сребрениками Иуды? Над портретом блестел золотом любимый девиз моего ученика: "Миллионером никто не рождается".
Мы вошли на галерею, окружавшую зал. Там висели портреты мужчин в одеяниях различных эпох и с подписями на табличках: "Наши великие клиенты: Рене Декарт, Блез Паскаль, Исаак Ньютон, Жан-Жак Руссо, Вольтер, Огюст Конт, Стюарт Милль, Адам Смит, Алессандро Вольта, Луиджи Гальвани, Томас Джефферсон, Бенджамен Франклин, Чарльз Дарвин". Эти имена не были мне чужды. Ночью я изучил книгу "История важнейших открытий и изобретений". И тут меня осенило. Ансельмо! Ансельмо, в тайне перед наемными убийцами эрцгерцога спас мои заметки, мои рукописи, мои замыслы, после чего он сам и его наследники успешно торговали ими в течение пары столетий. Мои размышления относительно соотношения тел были тем самым яблоком, которое упало на голову Ньютону. Мой доклад о связях между энергией, заключенной в янтаре и посмертными судорогами мышц животных оплодотворил воображение Вольты и Гальвани, ну а идею громоотвода развернул уже Франклин. Не говоря уже о моем трактате о субъективности человека по отношению к истории, начинающемся так же, как Декларация Независимости Джефферсона: "Мы, народ…"[14]. Браво, Ансельмо! Твой банк осуществил величайший интеллектуальный грабеж в истории!
— Нам здесь что-то надо? — спросила Моника, не зная о тайфуне, бушующем у меня в душе.
— Сегодня еще нет.
И тогда у меня в мозгу открылась цель. Дело, придающее смысл моему возвращению. Необходимость вернуть достижения мастера "Il Cane" человечеству. Помочь ему подняться на надлежащее ему место между Леонардо и Шекспиром, а то и выше. Я был уверен, что хранилище Банко Ансельмиано содержит мои рукописи, и, кто знает, что еще. Ансельмо знал, где находится тайник в Базеле; ему было известно, что я закопал в Фонтенбло. Если роль Гурбиани могла облегчить мне восстановление самого себя — то я был готов стать даже Гурбиани.
Последующие пару часов мы шатались по городу. Опираясь на зонтик, я посещал старые уголки, хотя не мог избавиться от впечатления, что перемещаюсь среди сценических декораций. По сути своей, это был совершенно другой мир. Более всего меня изумлял царящий в нем культ молодости. Нигде я не видел серьезных и достойных мужей, гордящихся своим статусом; все пытались строить из себя юношей. Старики затемняли краской свои волосы, на лицах женщин мой глаз медика-любителя находил следы многочисленных операций. Когда же Моника рассказала мне про скорректированные носы и силиконовые груди, мое изумление перешло все границы. В бульварах и парках можно было видеть запыхавшихся, высохших стариков в тренировочных костюмах, пытающихся догнать давнюю молодость; здоровенное, достойное брюхо, казалось, было чем-то непристойным. Других проявлений стыда я как-то не заметил. Женщины, одетые в мужские панталоны и коротенькие одежды, прилагающие к телу, вели себя намного свободнее, чем наши куртизанки. На улицах обменивались поцелуями и интимными жестами; в парке, на газонах, несмотря на то, что праздник любви закончился несколько дней назад, народ бесстыдно занимался любовью, без крохи стыда или боязни божьей. А нахальство гомосексуалистов? Греческая любовь цвела и в мои времена, только никто бы не осмелился демонстрировать подобную склонность на улице, среди бела дня. А кроме того, из всех этих молодых, хорошо одетых и довольных людей обоего пола, крикливых и развязных, исходила столь небывалая самоуверенность, такое отсутствие уважения к старшим…
14
Здесь автор ошибся. Словами: "Мы, народ Соединенных Штатов…" начинается Конституция США, принятая 17 сентября 1778 года.