Выбрать главу

Она ходила смотреть картины. Она смотрела на них, пока не приучалась видеть – видеть предмет таким, какой он на самом деле, хотя часто на это уходили месяцы. Видеть мешали ее собственные представления, страхи и ограниченность. Если картина ей нравилась, Пикассо понимала, что ей нравится некая часть ее самой, та, что звучит в унисон с картиной. Она стыдливо сторонилась того, чего не могла понять, и на первых порах не любила те цвета, линии, композиции, что бросали вызов знакомому и, как ей казалось, истинному. Обычная реакция на необычное явление. Чем больше она смотрела на картины, тем больше видела их, как явления необычные, беспрестанные, а не предметы, закрепленные во времени. В бессвязных старых учебниках не зря говорилось о «Божественном даре».

И настал день, когда Пикассо поняла. День, сравнимый лишь с тем мигом, когда девочка научилась читать. От формы букв болели глаза; буквы казались уродливыми, жестокими, дерзкими, казались ничем. Ей хотелось выбежать на солнце. У нее получалось играть, лучше всего она знала свое тело – в нем были форма и содержание. Прыгая, бегая и раскачиваясь в дикарских наслаждениях, она ощущала себя летним котенком. Но когда приходилось возвращаться к письменному столу, она становилась просто неуклюжим ребенком с угрюмым лицом.

Она смотрела на страницу. Та ничего для нее не значила.

Она смотрела на страницу. Та ничего для нее не значила.

Она смотрела на страницу и вдруг, сама того не сознавая, прочла ее. Грубые непонятные буквы запели и ожили. Запели в ее душе. Она могла читать.

А потом ее уже не могли разлучить с книгами. Мать прежде волновалась, что ее непоседливый ребенок может оказаться умственно отсталым, но теперь тревожилась, что девочка испортит себе внешность очками с толстыми стеклами. Мать пыталась заинтересовать ее тканями, но Пикассо разрезала лен, ситец; сатин' и штапель на тряпки; которыми вытирала свои кисточки. Если она не читала книг о живописи, то писала картины, тщательно копируя то, что любила, и учась на этих подделках, выполненных без всякого злого умысла.

Цвета становились ее талисманами. В конце каждого черно-белого дня она видела цветные сны. К вечеру она так пропитывалась анилиновым пурпуром, что приходилось оттирать тело пемзой. Ее черные волосы оставляли на подушке алые пятна. Она спала под мантией Климта [13].

Она сняла материнские шторы с рюшами и заменила их простым холстом, на котором время от времени писала маслом. «Это так грубо!» – сетовала мать, верившая в Хороший Вкус так же, как слушатели воскресной мессы верят в Непорочное Зачатие. Она не очень хорошо знала, что это такое, но была уверена, что это Важно.

Отца Пикассо не интересовало, сколько читает его дочь. Ему не нравились ее занятия живописью. Ему это говорило лишь об избытке тестостерона, а он хотел, чтобы организм его дочери находился в таком же гормональном равновесии, как и его собственный.

Когда Пикассо смотрела на яблоко Сезанна, она испытывала желание Евы, стоящей у порога мира, а рай отступал назад.

– Она живет в Раю, – говорил сэр Джек, когда думал о дочери.

– Ты живешь в Раю, – говорила мать, когда Пикассо заявляла, что ради занятий живописью уйдет из дома, – Чем тебе не угодил этот дом?

Прошлое стоит за моей спиной, как дом, в котором я жила. Дом, окна которого издали кажутся чистыми и светлыми, но странно темнеют, когда я подхожу ближе. Подруга говорит мне:

– Покажи мне, где ты жила, – и мы, взявшись за руки, быстро идем на ту улицу, к тому дому и тому времени, которого больше не существует, но должно существовать, потому что я могу найти его.

К моему прошлому, к моему дому ведут две лестницы; по одной хожу я, по другой – все остальные. Моя личная лестница начинается у цоколя моего детства, ведет через маленькие пустые комнаты, комнаты, в которых есть только стол, и комнаты, в которых нет ничего, кроме одинокой книги. Комнаты, купающиеся в цвете – густо-красном, яростно рвущемся наружу из-под желтого хрома. Зимние комнаты полярной белизны; летние комнаты с камином, набитым цветами.

Общая лестница представляет собой широкий изогнутый пролет, уверенно вздымающийся ввысь от первого этажа. Она сделана из мореного дуба. Моя нога ни единого разу не ступала на этот удобный общественный маршрут. Ее годами прокладывали моя мать, отец, братья, дядья и тетки – прокладывали в буквальном смысле, и улыбчивыми полированными досками действительно поймано само время. Мои родные взбирались по ней ступень за ступенью и до сих пор верят, что другого пути сквозь дом нет.

– Ты всегда была трудным ребенком, – сказала моя мать, перегибаясь через твердые перила. Она прищурилась, пытаясь рассмотреть в полумраке давно исчезнувшую кухню, на которой мы провели столько дней. Она видела себя молодой, доброй, перегруженной работой, забытой мужем и осуждаемой молчаливым карапузом, который не хочет понимать, что из фруктов есть только бананы.