Выбрать главу

Длинные поезда уходят. Кафедральный купол вокзала раньше принимал фимиам дыма, а теперь приносит в жертву живых голубей, запутавшихся в электрических проводах. Никто не смотрит вверх на почерневших птиц, вычеркнутых напряжением из жизни и оставшихся висеть среди балок. Под мертвыми птицами взад и вперед – пассажиры. Взад и вперед усталые тела, влекомые по невидимым рельсам.

Но снаружи поезд принимается косить косой света. Серп поезда мимоходом сжинает дома, и те исчезают под лунно-металлическим клинком серебряного поезда.

Поезд, дрожащий от собственной силы, как охотничья свора, по сигналу устремляется на мост и расплескивается по рельсам сиреной радости. Из окна высовывается маленький мальчик и ликующе кричит, вторя гудку длинного состава.

Поезд проходит – желтая лента, протянутая по черной ткани. Дома вскакивают снова и занимают законные места под покровом темноты. Там ничего, кроме грязи и кирпичей, грязи и металла, грязи и привычки. Пригородный, 5.45.

Но есть и еще кое-что – красота изгиба, когда поезд выносит приговор повороту; механическая дуга, дающая 180 градусов восторга между твердым металлом и кривой, которую он подразумевает. Простая стычка предмета и стиля живописна сама по себе; бескомпромиссная линия просто обязана уступить кривой. Только это поражение позволяет двигаться вперед.

Эта кривая – как бесконечная вереница дней, неторопливо тянущихся к морю: серебряный поезд к золотому побережью. Длинный виток детских воспоминаний, романтика, не убитая поездом 5.45 [28]. Каждый вагон, проходя поворот, членораздельно сообщает об этом следующему – позвонки поезда, бегущего сквозь мое прошлое, как четки. Вереница дней медленно тянется к морю; качается поезд, катится вода. Моя мать улыбается морю.

Улыбки женщин и бесконечное движение вод. Такие сюжеты волновали Леонардо. И то и другое одновременно прозрачно и таинственно, он изображал их на своих картинах как предметы и символы; Мадонна с Весами, Мадонна у Озера, Мадонна в Скалах, Ла Джоконда, Святая Анна, Медуза, чьи змеистые волосы расступаются волнами рептилий, а на мертвых скулах – оттенки моря.

Леонардо, который не знал ни латыни, ни древнегреческого и называл себя человеком неграмотным («ото senza lettere»), любил слова и сражался с ними, получая множество ран. Любовных ран. Не бывает любви, что не пронзала бы руки и ноги. Не бывает любви, что не метила бы любящего. В конце жизни Леонардо, заклейменный словами, бросил живопись и трудился только над своими мимолетными манускриптами, записывая слова справа налево. Кто знает, что он надеялся найти? По-моему, все уже было найдено в ужасном лике Моны Лизы, в развратном кармазине ее губ и щек, ныне выцветшем до стыдливого румянца, который так странно выглядит на фоне моря.

Поезд моря достиг. Моря, зажатого между двумя бетонными ногами – причалами, где паромы оставляли свой тупой груз. Удобного моря, послушного, как пони ребенка, но чуть подальше, за стреноженной полосой прибоя, белогривые волны стремительно скакали через буи.

На неоседланном море дважды в день скакала луна. Луна, что в 239 000 миль отсюда, ежедневно скачет на море. Возмутительны эти связи, существующие в природе; те же планеты, что расположились вокруг солнца с музыкальными интервалами. Ущелья тут, что воздвигли горы там. Даже цветы из моего палисадника опыляют ваши. Движимый и еще движущийся мир вращается на дереве своей оси. Ежедневная смерть и воскресение самообновляющегося мира.

Я хотела открыть окно и услышать море, уже не защищенное стеклом. Уклад его прибоя и пронзительные крики стремительно пикирующих чаек. Красоту моря во всем его движении и массе. Глубокие воронки приливов, что исчезают, едва попав в плен.

А что пленяет меня? Страх, лень, чужие мнения, леденящий ужас смерти и нехватка радости в жизни. Я закрыта ставнями с обоих концов: на голове у меня крышка, под ногами бетонные блоки. Черствое существо, в котором не бьются ритмы искусства или природы. Разве это важно? Да – для меня, кто подозревает, что в мире есть нечто помимо обточенной станками жизни, приятственной копии миллионов ей подобных. А репродукция разве не годится? Кто в наши дни может отличить? Искусства не существует. Смирись с костюмом кутюрье, накинутым на свой каркас. Никто не отличит живого от мертвого. Разве тебе судить? Тут у нас демократия, разве нет? Нынче мы все равны во всем, кроме денег. Равны во всем. Один размер на всех.

Только мне он не подходит.

– Зачем винить себя? Зачем винить себя? – Вот либеральные утешения упомянутого викария, промазавшего мимо лунки.