Я смирился с тем, что меня вышвырнут. Я, Гендель, не врач, не священник, всеобщее посмешище, дурак. Стоит ли моя репутация ее груди? Взвесьте их – неужели я неполноценен? Неужели ее грудь, которую каждый мог поласкать за пятерку, стоит больше тридцати лет моей жизни? Она была проституткой. Проституткой. С какой стати она должна пользоваться сомнительными услугами самого исключительного специалиста по раку груди в Британии? С какой стати? Он вообще занимается благотворительностью, этот Гендель, – по доброте душевной один день в месяц работает в недофинансируемой больнице для нищебродов.
Что вы думаете об этом перле красноречия? Мой адвокат придумал. Ознакомившись с резюме, этот человек сказал:
– Господи, да тебе повезло. А если бы она была одной из твоих частных пациенток?
– Какая разница?
– Она шлюха. Тебя не выгонят из-за шлюшьей титьки. Мы сможем даже получить от газет компенсацию за моральный ущерб. Выше нос.
Конечно. Не о чем волноваться. То, что она – из низкого сословия, а я толкнул ее еще ниже, – не повод для волнений. Она уличная девка. А я рыцарь. Сэр Гендель. Мой королевский адвокат тоже рыцарь. Сэр Клод. Два рыцаря больше не спасают дамочек из неприступных башен; нынче мы спасаем друг друга, причем за изрядные деньги. Сэр Клод – очень дорогой адвокат. На ее груди за две недели он заработал больше, чем она за всю свою карьеру.
– Сколько ей? – спросил он, потягивая капуччино. – Пятьдесят два? Пятьдесят три?
Я кивнул.
– Ха-ха. Поздновато ей подавать иск о потере заработка, а? Рискну утверждать, с нее немного активов настрижешь.
– Да, Клод, грудь у нее была не самая видная.
– Ну, раз так, тем более. Выше нос.
Стыд. Необычное чувство для католика. Наша тема – вина. Вину можно признать, искупить, отделаться от нее и забыть. Священник это понимает. Но стыд происходит из иного, более древнего морального чувства, когда правонарушитель боится не наказания на этом или же том свете, а усыхания себя, потерь души, что тратится в мелких, подлых, грязных или глупых поступках. Если я еще раз обману, я обману самого себя и перестану быть тем, кем мог бы стать. Если раню еще раз, рано или поздно рана откроется в моем сердце. Здесь не бывает исповеди в полном смысле слова – лишь собственное волевое усилие в следующий раз не пасть с такой готовностью. Наверное, потому что падение можно простить, но оправдать его нельзя.
Большую часть жизни я не был человеком сострадательным.
Страшная тяжесть чужих несчастий, чужое бремя во мне свивались в вервие жалости, гнева и беспомощности. Я понял и понимаю, что мне трудно смотреть на человечество. Мне жаль его, и я заставляю себя использовать все свои навыки и власть, чтобы улучшить то, что могу. Но я не могу простить всеобщее убожество. Не могу смириться с тем, что улучшение питания, образования, условий труда и благосостояния, что бы все это ни значило для его ревностных поклонников, ничего не меняет. Большинство моих знакомых хорошо питаются, хорошо образованы, любят свою работу и умеют развлекаться. Однако я предпочел бы провести вечер в компании с капающим краном.
Есть и исключения, но исключения бывают в каждой ситуации, каждом классе, и я не только о викторианских супермоделях-бунтарках вроде Крошки Нелл или Крошки Доррит: обе сразу же простили бы меня за лишение как одной, так и обеих грудей, а Крошка Нелл – еще и без наркоза. Где-то должен существовать жуткий ад для головорезов и мучителей, о котором не помышлял Данте, где две Крошки стояли бы рядом с пуччиниевскими Мими и мадам Баттерфляй, в углу сидела донна Анна, а за всем присматривала святая Агата и заставляла мерзавцев рыдать и молить о прощении лишь тем, что доводила мученичество до логического завершения; подобная бесчеловечность намного бы превосходила бесчеловечность этих тварей.
Тварь ли я? Газеты говорят, что да: «БЕССЕРДЕЧНЫЙ ДОК В ГРУДНОМ ФАРСЕ».
Так много лет назад… Если сейчас вытянуть пальцы, смогу ли я снова прикоснуться к ней? Окровавленные пальцы, человек под маской, вдыхающий стерилизованный воздух, его рот прикрыт – если он и наклонится, то не заразит вас. Его губы над вашей щекой, однако он не вас поцелует. Ваши глаза закрыты, вы ждете его поцелуя. Но он выпрямляется.
Женщина на белой каменной плите, женщина на мерзлой земле. Женщина доверила ему свои груди, взяла его длинные пальцы и положила их на свои груди, восемь холодных ножей на ее теплых грудях. Я извиняюсь. Извиняюсь. Извиняюсь.