К жене Серёгиной, хмырь черноусый прилип, гладкий, на вторичных продуктах сырзаводского молока откормленный, начальствует, розовым хряком по темноте ходит. Суточное дежурство комвзвода вычисляет. Аж, за провалившуюся полночь простушку смешит. Песарику чужие похождения не трогают, ему усач, что карьерному экскаватору суслик. А Серёга на парашюте беспрерывно парит, верит, что после тысяча прыжков, над миром янтарное небо опустится, установится повсеместное равенство всех рас и нации.
Песарика поперхнулся от желания образумиться табачным угаром, он окончательно задавился длинным тяжёлым кашлем, ноздри раздул, пытаясь схватить воздух без чада, обнаружил повсеместную пропажу ветра, на лице его морщины: словно неведомые птицы стаей порхнули. Он поднял стакан, что бы пустым увидеть, и окончательно потерял присутствие Серёжи. Утомлённый водкою, старик возвращается в безлюдье своего замкнутого состояния. А народ вокруг: труха, аргал ишачий, пыль кизячная. Неет... самое подходящее место для покоя - тюрьма, лучше только могила. Жизнь скучное занятие, несёт совершенно дикое безразличие никчемному обитанию. Засыпая, Песарика ощущает узду времени, что вросла в истощённое тело, привыкшее к долгому жёсткому холоду и скудной пище; только самогон и табак могут утешить тлеющее состояние его живого томления. Растянутый прерывистый сон нащупывает потерю всего света, приближает неизбежную тайну беспробудного засыпания.
...День новый оказался меднокопеечным солнцем залитый. Песарика перемещается в нём устало. Медленными волочащимися ступнями он тянется через утоптанный, заваленный хламом двор. Его карманы совершенно опустели, если бы не нож, вообразил бы себя окончательно убогим. Затылком отрезвевшей головы, Песарика ловит из открытого окна, упругое колыхание пахучего женского тела. Женщина утягивает в гряду низкого потолка сиреневые длинные ногти и все остальные отоспавшиеся образования, наполняет комнату, и весь двор ароматом чисто женской скуки.
- Спиридон Спиридоноувич! - крикнула в ясное небо тоскующая по невидимым звёздам молодуха, - завтра у нас в дивизии заарплату даают...
Песарика повернул взгляд в окно - увидел на бельевой верёвке раскачивающуюся ворону: она каркнула... затем улетела другие возвышения находить. Закопчённым вороньим безразличием старик прохрипел: - Вертухайша жеребая! ...И ещё подумал: завтра сотрёт начирканный карандашом долг.
- А вы не виде...йли, вчера почту ноусили?
Песарика снова хватает, нюхает упругость, выползающую из-под ветреного женского белья, молча, говорит своей далёкой, обуздано проползшей, отягощённой молодости. Ааа.., не знает, была ли она вообще...
- Я тебе что? Шнырь!?.
Рязанская прелестница улыбается рассеянной тишине, закатывает зрачки в острые, длинные крашеные веки, от изобилия сочной волнующейся красоты в одной женщине, саманный дом преждевременно развалиться хочет; она задумчиво выставляет губы бубликом:
- Спиридоныч, может вы в куурсе, когда у Серёжки-то, манёвренные учения будут заканчиваааться?..
- Сучара! - продирает глубиной усохшего горла старик; долгим усталым кашлем нагнал презрение всему направлению, откуда медовое дыхание заливало его изнурённое равнодушие. И снова, определённо отлежавшийся Песарика, одиноко тащится дальше, к братве, у магазина - "Пять углов". Там ошиваются: Жора Шкандыба, Толик Кутор, - отсидка обоих, одну Песарикну еле нагоняет. Целый день спинами трут кирпичи изразцового цоколя "пятиугловки". Шеи тянут, словно гусаки заклёванные; ловят, у кого монету сшибить. Призывников из сёл, спускающихся вниз к озеру - в военкомат, - заманивают, подбивают нахальством на "орёл" играть, по медному пятаку с каждого требуют... . Вову Лалугера подбирающего стеклотару в парке Пушкина, - ожидают. Времени уйма, за день, на поллитровку - две наскребут.
Сам Песарика, - кругом значение носит, он положенец, ему на карандаш дают, мужики сторонние неотступно угощают... А бывает, блестящая иномарка останавливается, и выходит человек, и запросто червонец или четвертак Спиридонычу отваливает. Ууух... житуха! Водяра, курево и чебуреки, - всё сразу. День недаром стоит. Братва гуляет волю.
Редкие вытрезвленные ночи плохо сон держат, снова урывками ночь опускается, темнота ползёт медленно. Песарика дремлет, укутываясь в дряхлое пальто... Шум слышен, чуждый вой, стук, писк. Бывает усатый хмырь с блатотой приходит,- гостят дружки без Серёги. Должно полевые учения закрылись, положенное случается. Расшевелилось. Ночными выяснениями гремит дом. Давно надо... - думает Песарика, надо покурить. Он скручивает мелко нарезанный самосад в обрывок газеты, поправляет бумагу всеми пальцами, гладит скрутку, и ждёт, когда темнота окончательно стихнет, хочет, чтобы полная тишина стонала. Глаза холодным огнём наполнились, Песарика запалил цигарку, вышел двор дымом прояснить. Необычное у дверей мазанки, тут вроде человек свился. Лежит недвижимо. В тусклом мерцании самокрутки, мраморное лицо Серёги выползает, оно как воск акациевого мёда. Сам дополз?.. Или подкинули?! Потрогал лоб, - безразличием стынет. Серёжа!? И мёртвый! Состарившееся соображение обнаружило вдруг неожиданное в испорченном черепе. Песарика сел на битый овощной ящик, и никак не может понять насыщается кровь враждой никотина, или табак гневно чадит мимо его ослабнувших мыслей, изгнанных за пределами внедрённой неопределённости. Теплоту его вечного холода, шныри задумала мокрухой погасить. Он бестолково проглотил копоть окончательно догоревшего рассудка, и пошёл в омертвелый дом причину своего уныния ворочать.