Так вот и сплетаются догадки – люди силятся убежать от тягот собственной жизни, находя утешение в тяготах чужой. Текут дни и слухи о том, что бывает, чаще же о том, чего не бывает, а на ночь закладываются двери – в темноте каждая душа охвачена страхом.
Монах Киириян, припомнив кое-чего из времен, когда был Исааком и убегал от чумы, в субботу пригласил следопыта поглядеть на звезды.
«В тех или иных бедах, что препинают человека до его последнего вздоха, до номинального вина, льющегося на могилу, время останавливается и каменеет. И мы вместе с ним, Богдан. Стоим стреноженные на множестве тропок и не знаем, на какой свет податься. Во все стороны ловушки да обманы. Птица нашей мечты хиреет, рушится беспомощно в бездну. И мы тоже без утешения и надежды оказываемся в той пропасти, черви среди червей».
(Богдан одно только и промолвил, перед тем как меня покинуть, брат Нестор: мы уже в пропасти.)
Дни превращались в погребальное шествие. С мукой волоклись друг за другом и, похожие на перегруженных лошадей, вот-вот из ноздрей хлынет кровь, затягивали мгновения надежд в неволю и, вертясь по кругу, вытаскивали из себя беды и скорбь.
Мы уже в пропасти! Господи, неужто Богдан смирился перед силой? – спрашивал я себя.
7. Парамон
В ночь с Петрова дня на Апостольский собор внезапно, без причастия преставилась моя нареченная матушка Долгая Руса. Если это имеет значение, помяну: в село я добирался по зною на стареньком муле, успел к самому погребению, отпел у открытой могилы, не пролив слез по старушке, в последние годы покинутой и одинокой и все равно независимой от чужих милостей. Она умела принимать жизнь такой, какая есть, хотя перед кончиной ушла в себя и грезила о каких-то пролетевших днях благоденствия, днях мне неведомых – нива нас прокармливала с трудом, я ловил рыбу и обменивал ее на муку. «Некоторым и того хуже, – поучала она меня. – Такие, как мы, выживают». Когда я уходил в монахи, она предрекла свою смерть: как на село навалится новое зло, воротишься меня закопать, через девять лет и месяцев, считая от сражения с крысами. Случайность? Не важно, какая разница. Она, как и многие старики в нашем селе, придавала девятке магическое значение. Ее святой за девять лет девять раз становился постником; мертвая вода зажурчит, если девятью кристалликами покропить ее девять раз; девять угольков, загашенных в козьей крови, оберегают от хворей. И вот, увитая в белое полотно, лежит, как немой язык в мертвой челюсти.
И все же в этом моем писании имя «Долгая Руса» я выписываю кановером. Выкормила она меня, перебарывая, как могла, нищету. Не девять лет, а столетье целое я у нее в должниках. И я, и черви мои в моем трупе.
Земля под моими ногами, потрескавшаяся и сухая или омоченная дождем, скрытая снегом или заросшая сорняком, кроет тайны и хранит остовы кукулинских столетий. Сровнялись могилы, деревянные кресты взялись гнилью, над их останками рок вытрясает из торбы новые могилы и новые кресты. Похороны отошли, медленно исчезает четкость послеполуденных теней. Вороны не оплакивают Долгую Русу. И небеса. С них точится мрак и серость, я же стою, не зная, куда направить свой путь – в монастырь или к старому дому – проститься со щелястыми стенами, с забытым детством под кровлей, разъеденной дождями, солнцем и призраками.
Я на краю погоста, чую, откуда-то меряет меня зовущими глазами Пара Босилкова с неясным желанием утешить, вырвать из одиночества женской лаской. Не укоряю себя. То, что не было грехом для отцов и дедов, и для меня не грех. Недужного ее Босилка мне не жалко, он бродит сейчас где-нибудь по селу, замахивается палкой на линялых псов, уговаривает ребятишек поиграть с ним в жмурки или скачет на врага в вымышленном сражении.
С меня капает пот.
Перед заходом солнца как бы рассеянно меня позвал Парамон помянуть покойницу. После бунта он стал иным, чем я его знал, – отяжелел, жил на авось и постоянно в пьяном чаду. Неженатый, для кукулинца его возраста редкость, с крупными и туманными глазами, утерявшими молодую веселость, он, может, и хотел бы довериться людям. Но они, занятые собственными заботами, не сходились с ним.
Как только мы уселись под виноградником у дома, он вовсе забыл обо мне. Его настроение перекинулось на меня, смешалось с болью в утробе. Мы были как пришельцы, явившиеся под чернолесье из неведомых миров или, напротив, попавшие внезапно в неведомый мир, полный загадочных шумов и чужих запахов.