Горе тому, кого я ожидаю, отец Киприян. Такое отродье, как вырастет, не делается монахом. Ни властелином. Ни постником, повернутым к небесам. Рассказывала мне покойница Долгая Руса, в Кукулине такое уже случалось. Давным-давно была такая же грешница, Агафьей звали, понесла от родича, то ли от деверя, то ли от дяди, не упомню. Родила. И что бы ты думал, дитенка? Человечка псоликого, вот. Черного да с хвостом. Днем хоронился в бочке. А по ночам, когда крещеные спали, выбирался, ползал на четвереньках и на месяц выл. Хуже всего было, что водил он за собой на веревке лихорадку с чумой. Мор за собой оставлял. Посеют мужики ячмень – на ниве терн вырастает. Молятся, бедные, крестятся, засыпают в жару. А наутро овцы порезаны. Призывали они и постников, и игумнов. Все впусте.
Долгая эта история, очень долгая. Я тебе после исповеди расскажу, язык-то у меня прытче веретена. Сейчас я тебе свое сердце открою, муки свои, а не про Агафьино окаянство, она-то бог весть когда и жила. Я теперь и сама-то пуще Агафьи сделалась.
Допытывали меня Русияновы ратники. Тяжелая, дескать, ты, Богдан, значит, лазит к тебе в постель тайком. Ты не святая и не девица, чтоб без греха тяжелеть. Такого даже в сказках дурацких не бывает. Грозились меня подвесить за ноги. Первая, дескать, будешь, которая через рот родит, – так они скалились. И опять – где да где твой Богдан? Люди, стараюсь их умилостивить, братья. Какого такого Богдана вы с меня требуете? Нету его, провалился сквозь землю. И как можно за ноги меня подвешивать? Я Симониде верная служанка, она вам не простит. Они упорствуют – Богдана нет, а ты наладилась ему ребятенка родить. Только не дождется он ни сынка, ни дочки. Говори. Про все знать хотели, пришлось им рассказать. Я и святых себе надумала, чтоб побожиться, – Лукияну Раскольникову, Деревянную Магду-Марию, Параксилию.
Про что про все? Да про то самое, отец Киприян, из-за чего я на коленях стою перед добродеем нашим Святым Никитой, из-за чего язык утруждаю. И вправду ведь не знала я, где Богдан, то ли в честных воинах, то ли в лихих разбойниках, то ли побирается где изувеченный, под снегом, а по весне под Воловьим Оком [16] и под иными звездами. А вот торговцы, что с той стороны наших гор приходили обменивать соль да щепу с Иисусова гроба на льняное полотно и сухую рыбу, его видели. Сказывают, носит он меч да копье. И вовсе не под началом у Парамона да Папакакаса. Нет. Богдан сам десяткой командует, с ним и зять Петкана покойного – Карп Любанский. А торговцев тех Богдан попотчевал, серну зажарил, яблочным вином напоил Да молоком от прирученной горной козы. И принес тыкву. Треснутую. Я, говорит, вас за друзей считаю, и сел с ними на сухие шкуры. Нынче ночью, говорит, луна зеленая, вся поросшая прозрачной травкой. Такое раз в столетье бывает, только раз. В полночь каждый, кто заглянет в треснутую тыкву, сделается ясновидцем. И вы, други, торгующие мусором со святого гроба. Придите и загляните. Моя тыква тоже взята с могилы Спасителя. Кузман мне говорит, отец Киприян, будто это могила святого по имени Иезекииль, а Дамян клянется, будто святой тот не иной кто, а наш постник кукулинский Благун, в молитвах поминаемый как Гидеон Огнеголовый. Заглянули торговцы в тыкву и побледнели, глаза полезли на лоб. Духотища в той тыкве, а на подходе вьюги да ураганы. Сквозь них, сквозь мглу, пробиваются тысячи ратников, нападают на новую кукулинскую крепость. А надо всеми в золотой броне стоит Богдан супротив подданника царева Русияна. Слыхать и стук мечей, и стоны раненых. Кузман говорит, а ему можно верить, что Богдан мой властелина располовинил. А Дамян кручинится – в крови, мол, лежит Богдан у Русияновых ног. Потом в тыкве ладьи поплыли, середь огня карлики на головах стоят, с куполов монастыря потоки водяные – в завертах глаза рыбьи, псы-журавли да сороконожки с крылышками гложут камень и дерево. Кузман с Дамяном соврать не дадут, позови их, скажут тебе. Богдан хорошо умеет в треснутые тыквы глядеть, а меня, видать, позабыл.
Как я понесла? Когда? Виноград собирали, о прошлом годе на успение Богородицы, гроза тогда разыгралась после долгого зноя, дождь принесла и облегчение страдающим лихорадкой. Я безо всего спала, слегка прикрытая, не разобрала, где сон, где явь. Кто-то лег ко мне, а я подумала спросонья – Богдан это. Окликнула я его, а он мне на рот горячую ладонь положил и вроде бы, так мне со сна почудилось, шепотом велел молчать, в селе, дескать, все живое спит. Хоть бы змея меня перед тем укусила, на один бы грех меньше унесла в землю! А я в ту ночь по-бабьи себя повела, думала, Богдан это, надоело ему в треснутые тыквы заглядывать, вот и явился, своему добру хозяин.
А вовсе и не Богдан оказался. Как поднялся он, горячий да молчаливый, в отворенную дверь ударила молонья и на миг лицо осветила. Я так и окоченела вся, лежу онемелая, без крика. Вецко это был, сын Богданов от первой жены. Он как сгинул, а я осталась лежать да корчиться от своего греха великого, которому нет прощения. Дал бы Никита-мученик мертвенького родить, под крестом бы зарыть отросток, которому не расцвесть. Бей меня, проклинай меня, только не спрашивай. Пустое дело. Слышу я его в себе, ворочается. Мой будет, и Вецков тоже, и Богданов. Первому брат ли, сестра ли, а еще сын или дочь, а второму сын или дочь, а еще внук или внучка. Эдакая путаница, с ума спятить впору.
Ратники мне не верят. А Симонида… Грех, говорит, неслыханный. Ежели не от мальчишки ты затяжелела, Велика, стало быть, Богдана проклятого укрывала. Уходи, и чтоб ноги твоей тут больше не было. Никогда. Сна я решилась от скорби, вот и пришла к тебе. Ты в звезды смотришь. Узри погибель мою и молись за меня. Улыбнется ли мне матерь божия, как под радугой я пройду?
Прощай теперь. Монастырю оставляю полотно, что выткала я зимой, слезами его обливаючи, да сберегла под сухим листом иван-цвета.
7. Плод
Горсть жита, охапка сена да глоток воды – житья не стало. Люди бросали свои дома и бежали, не оставляя следов. Слух давно шел – по всему краю встают бунтовщики, а того хуже шайки разбойничьи. Появлялись внезапно, средь бела дня, накидывались без разбору, убивали, грабили и исчезали. В иных шайках не только мужики были. Главную силу составляли вчерашние ратники, плуты из развратников городских, пропащие купцы, обнищавшие богатеи, не поладившие с победителями, завладевшими их землями. Ни дома, ни очага разбойники не имели, пропахивали за собой долгие кровавые полосы. Скоро у них зубы острились, из молочных делались клыками, перегрызающими броню и кость. На каждого погубленного разбойника, посеченного деревенской косой или ратным мечом, сельчане выкапывали по две, три, пять могил – укладывали после сражения в каждую по двое, по трое своих.
В ту пору, два года прошло, как Русиян сделался господином над селами под чернолесьем, особо лютовала шайка Пре-бонда Бижа. Говорили, молодцы в ней самые ловкие и безжалостные, пять десяток и над каждой десяткой по старшому. Налетали они скопом или, поделившись, отрядами, появлялись сразу во многих местах. Горели села, село отступников Карпа Любанского и Тане Ронго спалили, оставив за собой много свежих могил, Кукулино эта беда стороной обходила – кроме прежних ратников под оружием у Русияна были кузнец Боян Крамола и Богданов сын Вецко да еще двое из города, то ли ратники, то ли беглецы пред законом, Гаврила, со шрамами на лице, и Данила – в дележе добычи его будто обидел Пребонд Биж, и вот он уже не разбойник, а ратник с разбойной кровью.
Русиян, мужики и даже наши монастырские от этого Данилы разузнали все или почти все о Пребонде Биже: маленький, желтоглазый, вспыльчивый, за схваткой наблюдает издалека в окружении половины, а то и целой десятки; к пленным никакой милости – виселицы да костры; алчный, спесивый – нос себе готов отрезать, лишь бы возвеличиться над остальными, а чтобы пугалом не оказаться, тут же себе приладит другой, из золота. За шайкой движутся двуколки, груженные добычей; богатство свое закапывает без свидетелей по тайным местам, заметы ставит, ведомые лишь ему, – на старости все выроет и уберется подальше от этих мест, добьется почета и уважения. У каждой десятки знаменосец с особым знаком на копье – конский хвост, лисьи черепа, серебряное яблоко на цепочке, низка клыков и резцов дикого кабана, высушенная волчья шкура.