«Убейте меня, – прохрипел я. – Останусь жив, отомщу вам».
«И убьем, – Ганимед протянул руку к мечу. – Тогда в монастыре мне этого сделать не удалось. А сейчас…»
«И сейчас ты этого не сделаешь, Ганимед, или как там тебя еще называют – Ган, Гано, Гани, Гана, – без угрозы и все-таки зловеще отозвался Данила. – Может, я убью его сам. А тебе не дозволю. Там, где ты пожелаешь сеять смерть, я стану раздаривать жизнь. А ты, женщина, помоги ему. Перевяжи раны, коли умеешь».
Из крепости выбивался дым. Огонь перекинулся на высокую ограду. Горела пустая конюшня, вслед за лошадьми и скотом оттуда вытащили двуколки, на которые теперь грузили награбленное – жито, кади с маслом, мед, вяленое мясо, вино, низки лука и перца, сало, воск, ткани, звериные шкуры.
Ослепленный, оставшийся без руки разбойник поскуливал по-щенячьи. А я про себя выплакивал свою боль.
«Патрик, – призывал он. – Ты брат мне. Упокой меня, не оставляй мучиться».
Патрик подошел, присел перед ним.
«Не бойся, Иосиф. Мы тебя спасем. И с одной рукой можно жить».
Раненый повернул к нему голову с пустыми, вытекшими глазами.
«Я слепой, убей меня, убей или дай мне нож, я сам себя порешу».
Отирая слезу кончиком пальца, Патрик поднялся.
«Не могу, брат. Мы одной крови. Будь проклят тот, кто тебя оставил без глаз». – И всхлипнул.
«Сына у меня убили! – кричал Дамян. – Убили моего Босилко».
В общем адовом вопле поминались и другие сельчане, среди них и Кузман. Тянувшийся ввысь дым не мог догнать плач Пары Босилковой по мужу и Лозаны по отцу своему Кузману – а мне-то старик представлялся вечным. Меня вели полонянином, я не примечал живых, запоминал только мертвых: Пейо, при жизни он меня мало касался, – без обычного румянца на лице, окровавленный; Найдо Спилский, сорокалетний, недавно воротившийся с рудника без средних пальцев на левой руке, – защищался косой, не отбился; травщик Миялко, взятый прямо с постели, обезглавленный, – подплыл кровью. Мертвые, и среди них я со смертью в себе. Не убили меня, только скинули с правого мизинца золотую змею с синим камнем, зажатым в пасти.
2. Пребонд Биж
Путь, которым удалялась проклятая шайка, увозя на двуколках раненых и добычу, угоняя награбленный скот, тянулся день, ночь и еще один день. Одолевая лихорадку и боль, я с покорной своей ослицы старался уследить, какими местами, знакомыми и незнакомыми, мы уходим. Во мне теплилась надежда сбежать и, если меня не убьют в разбойничьем логове, воротиться в Кукулино, чтобы собрать дружину для мести. В первый день все в моем сознании перемешалось: дороги и бездорожья, кинутые становища на горных пастбищах, ручьи и рощи – все уплывало от меня волнами. Меня охватывала полудрема. Дважды я сваливался с ослицы и еле-еле возвращался в седло, бессильный запоминать овраги, скалы и пустые селения, откуда чума да битвы вымели жизнь. С пустошами и камнем соседствовали заросли кустарника и рощи, потом тянулся редкий можжевельник, он уступал простор пастбищам и брошенным, давно порушенным стойбищам. Мы то карабкались вверх, то спускались. Груженные добром повозки двигались с охраной, окольным, трудным путем. Раненые разбойники, размещенные на двуколках, стонали, особенно однорукий, ослепший Иосиф. Внезапно он успокоился – теперь его везли мертвого на погост, в Бижанцы.
Про Симониду я думал редко. Некто во мне, отличный от меня прежнего, послушника, монаха, управителя Русиянова дома, горько верил, что она, не больно скорбя по своему дому, доброй волей поладит с разбойниками. Ее лик, зеленые глаза, румяность губ являлись мне словно из другого столетья, из другого мира. Я не видел, как ее увозили, наверное, она была где-то в голове колонны, которая волоклась извилисто и словно бы неохотно, похожая на большую и зловещую гусеницу. Она приходила из забытья и расплывалась снова. Страшная резня, убитые в крепости и в селе, пепелища, крики раненых и лишенных крова заполняли меня целиком, до темени.
Ближе к сумеркам, еще пропитанным запахом крови и гари, наше скопище остановилось в дубовом лесу, распадаясь на группы, не слишком удаленные друг от друга. Я, вывалившись из неудобного седла, скорчился на влажной земле. Лежал ни живой, ни мертвый, в часовне из сгущенных теней, без брани и без молитвы, окровавленный и до странности равнодушный к тому, что меня ожидает. Смерть и будущее за меня не боролись, не считали меня своим. У мертвых будущего нет, а живые рабы близки к своей могиле, общей яме, куда попаду и я вместе с другими.
После заката, обрызгавшего горные вершины кровью и памятью о проклятом дне, надо мной остановились двое и чуть подальше третий.
«Подымайся, святитель. Тебя ждет Пребонд Биж».
Скалились, разило потом. Схватили меня и поставили на ноги. Ровно гвоздями пробили, ледяными и раскаленными одновременно. Все во мне стало болью – и плоть, и кость, и волос. Вроде шагаю, а на самом деле падаю в пустоту. В глазах туман, кошмар, не разберешь, где дерево, где человек. Горят костры, нанизанное на прутья, жарится овечье мясо. Испаряются содранные шкуры, жикает о камень железо – ножу и мечу возвращается змеиная острота. Смех, шутки, песня. Мычание стельных или больных коров. Кутерьма.
Пребонд Биж восседал на камне, покрытом шкурой. Рассматривал меня с пяти шагов. Расстояние небольшое, но для меня труднопреодолимое. Я с усилием вглядывался в предводителя. Заволакивающий глаза туман полегоньку рассеивался, я видел лицо, которое не забыл бы даже после случайной встречи: песьи глазки, острый нос, губы – два сомкнувшихся голых ужа, в обрамлении белых, сивых, рыжих завитков. Лба не было, и морщин тоже не было – он не мог засмеяться. До самого корня птичьего носа надвинута шапка рысьего меха.
За его спиной вырос Данила, раза в два покрупнее брата, склонился и что-то шепнул. Пребонд Биж уперся в колени маленькими ладонями и потянулся, закинув голову; казалось, все происходящее для него сплошная докука, повторяемая много раз.
«Данила тебе подарил жизнь, – чуть разлепил он свои ужиные губы. – Говорит, ты не был приближенным Русияна, он тебя силой приволок в крепость. Но я черноризцам не верю. Никогда. Не поверю и на смертном одре. Есть тут у меня еще парочка. Привести их, – обернулся он к прислужникам. И опять ко мне: – Твой монастырь мы заняли, точно через лужок пробежали. Без копий и без мечей. Двоих старичков святителями оставили, двоих увели. Смогут нашу кукурузу окапывать – поживут. А покажется им тяжело, на рудник продам».
Понятно. В монастыре он оставил Прохора и Теофана. Я не ошибся – подводили монахов Антима и Киприяна. Вышагивали они с трудом, руки за спиной крепко скручены. Лицо у первого распухшее и в синяках, не легко, видать, его одолели, в глазах второго потухали звезды его субботних ночей – не сумел он вычитать с них собственную судьбу.
Пребонд Биж ухватил лежащий перед ним кусок недопеченного мяса, поднес к глазам, положил на место. Вытер пальцы травой. Разбойничий атаман мелковат: голова торчит из груды одежек, тело кажется выпитым. Природа подшутила над ним. Зато одарила возможностью шутить над другими.
«Вот они, наши живые иконы, – во имя отца и сына и святого духа. Нечестивые вы обманщики, братие. Живой грех под рясой. Натерпелся же я от вас. Все детство мне такие вот испоганили. Держали в каменной норе на цепи, на воде да хлебе. А мне тогда и семи годков не сравнялось. Вроде беса из меня изгоняли. Довелось теперь и мне пользовать вас – кожу вам говяжьими жилами изукрашу. С кротостью. С набожностью святительской».
Он поднялся на кривых ногах, маленький и пышущий злобой, разряженный в разномастные одежды, содранные самое меньшее с трех бояр. Повернулся ко мне, словно вознамерившись подойти. И вдруг вытаращенные глаза застыли. Зашатавшись, закинул голову и грохнулся наземь. Трепыхался, как пойманный голавль. Хрипел. Посиневшие губы покрылись слюной и пеной. Вытянулся и отвердел, продолжая трястись и царапать землю пальцами. Страшная доля. Кинулись к нему на помощь. Данила подложил ему ладони под голову, кто-то покрыл влажной тряпкой лоб, если он имелся под завитками, но Биж не приходил в сознание, хрипел и бил одеревенелыми ногами.