Оставалось только понять, куда его деть. Определенно, о доме можно было забыть. Наш сарай тоже не годился, потому что чем меньше народу его увидит, тем лучше. Оставался амбар, конюшня и хлев. Я выбрал хлев, в основном из вредности. Потом я вернулся в сарай и перекусил супом и хлебом в компании парней. Суп оказался хорош, и я решил, что не худо бы угостить и Луция Домиция. Но это означало необходимость придумывать какое-то объяснение для Смикрона и Птолемея, а я и так весь день грел голову.
На следующее утро, впрочем, я встал пораньше (из-за всех этих дел спалось все равно не очень) и смог завладеть горбушкой хлеба и набрать кувшин воды из корыта во дворе, не привлекая внимания этих двоих. Луций Домиций дрых, зарывшись в сухую бобовую ботву, что твой котенок. Я пихнул его сапогом и сказал:
— Завтрак.
Он определенно был голоден, потому что почти не гундел по поводу черствости хлеба и странного цвета воды. Он даже поблагодарил меня, что прозвучало весьма необычно.
— Да пустяки, — сказал я неловко. — Слушай, насчет корабля. Это будет непросто, если ты настаиваешь на Гибернии. Это не самый обычный пункт назначения.
Он кивнул.
— Я тоже об этом думал, — сказал он. — Даже если из Афин и ходят туда корабли, ждать их придется месяцы. Так вот, я подумал, что ты мог бы найти борт до Массилии — это не должно быть трудно — а там я либо сяду на следующий корабль, либо пересеку Галлию и уже оттуда переберусь в Британию. На самом деле, — продолжал он, — неважно, куда бежать, лишь бы подальше. Посмотри, что сейчас есть в гавани Пирея и выбери на свой вкус.
В устах Луция Домиция эта речь звучала почти как извинение. Я чуть не растрогался.
— Конечно, — сказал я. — Съезжу сегодня в город и попробую что-нибудь сделать.
— Спасибо. — Воцарилось неловкое молчание, но он, казалось, испытывал большую неловкость, чем я, так что я не стал его нарушать. Наконец он глубоко вздохнул и сказал:
— Просто убраться подальше — и все. Не так уж много я прошу, а?
Я подумал над этим.
— Нет, — сказал я. — И правда немного.
Он покачал головой.
— Я правда думал, — сказал он, — после того, как единственный уцелел в кораблекрушении… ну, я тогда не знал про тебя… на самом деле убедил себя, что боги сохранили мне жизнь с какой-то целью, как будто доиграли в свою игру и освободили меня наконец. Я честно думал, что свободен и безгрешен.
— И все твои проблемы остались позади?
— Что-то в этом духе. И вот я сижу здесь и собираюсь отчалить на край земли. Забавно, правда?
— Оборжаться, — ответил я. — Хочешь, поеду с тобой?
Не знаю, кто был больше потрясен этими словами, он или я. Бьюсь об заклад, что я. Я вовсе не собирался этого говорить, но когда слова прозвучали, я понял, что думал об этом. И вот это меня потрясло.
— Чего? Ты имеешь в виду — бросить дом и отправиться со мной в Гибернию?
— Да. Или куда там ты собрался.
Он посмотрел на меня.
— Зачем? — спросил он.
Я чуть не ударил его.
— Ну, — сказал я, — просто подумалось, может, ты не откажешься от компании, мало ли.
— Но мне казалось, ты здесь счастлив. Остепенился. Делаешь то, что всегда хотел делать и так далее.
Я кивнул.
— Это верно, — сказал я. — Так и есть.
— Тогда зачем, Бога ради, бросать все это ради того, чтобы сбежать в какое-то богом забытое место, о котором ты даже не слышал?
— Потому что… — проклятье, подумал я, будь я проклят, если скажу, почему. — Значит, не хочешь?
— Я этого не говорил, — произнес он чуть-чуть слишком быстро. — Но какой в этом смысл?
Совершенно никакого смысла, подумал я и поэтому решил соврать. Да простит меня Бог, при желании я способен быть совершенным ничтожеством.
— Слушай, — сказал я. — Я тут родился и вырос. Прекрасно. На ум мне не приходит ни единого места, где бы я предпочел оказаться. Когда этот… когда капитан судна, который подобрал меня, спросил, куда я хочу отправиться, я сказал — сюда. И вот я здесь. Я сплю в сарае с двумя рабами-сирийцами, потому что не решаюсь войти в дом, потому что я не могу находиться в одном помещение со своей бухой матерью дольше, чем требуется, чтобы проглотить оливку. Я начинаю работать на восходе, пашу, как вол, вырубаюсь на закате. Думаю, я все-таки не создан для этой жизни.
Он посмотрел на меня.
— Понимаю, — сказал он. — Видишь ли, именно в этом мы с тобой и различаемся. Всю жизнь я хотел только одного — играть; не важно, где, и неважно, кому, да что там, мне было неважно, слушает ли меня кто-нибудь вообще. И всю жизнь это было единственное, чего я делать не мог — ни в Золотом Доме, потому что это было неприлично, ни бродягой — из страха быть узнанным — пока, как я думал, боги не передумали и не инсценировали мою смерть, чтобы все в мире были уверены, что я мертв. После этого я был уверен, что освободился: я оказался в Афинах, лучшем городе мира для музыкантов и поэтов, я зарабатывал на жизнь — на честную жизнь, будь я проклят — просто играя музыку в компании друга, которые любил ее так же, как я, друга, с которым я мог поговорить о поэзии, искусстве и всех важных для меня вещах. Все стало правильно, если ты понимаешь, что я имею в виду. И одна мысль, что все вернется к тому же — мы с тобой опять бродяжничаем, лжем, обманываем, находясь всего на какой-то шаг впереди преследователей, если повезет — проклятье, Гален, да я лучше умру. Это не жизнь, это настоящая пытка. Сам царь Плутон не мог бы выдумать ничего ужаснее. Нет, я поеду один; а что касается тебя, Бога ради, попытайся использовать выпавший тебе шанс и будь тем, кем и должен был стать. Может, это и не идеальное место в жизни. Жизнь вообще не идеальна. Ради всего святого, Гален, ты сам не понимаешь, какой ты счастливец. Знаешь что? Я тебе завидую. Серьезно, завидую, веришь ли? Ты вернулся домой. Как будто заснул в шестнадцать, проснулся двадцать четыре года спустя, встал и пошел работать, как будто ничего и не произошло. Тебе так, мать твою, повезло, что невозможно поверить.