В один прекрасный день в глине была выкопана яма, туда налили воды и подогнали к яме все семейство. Гусята давно умели пить, но, так как пили они до сих пор из миски, им никогда не приходило в голову искупаться. И уж, во всяком случае, ни они, ни их мама-курица не подозревали, что гусям удобнее не ходить, а плавать.
Ни о чем не догадываясь, они подошли, присели на краю ямы и стали пить. Так же как гусята, сидела и пила, зажмуривая от удовольствия глаза, курица. Только при этом она выше запрокидывала голову, чем ее дети — у них клюв широкий, как совок, а из ее клюва вода легко проливалась.
Дети смотрели на мать, делали, по обыкновению, все, как она, и только один гусенок, Первенец, тот, которому предстояло стать белоснежным, как лебедь, не смотрел на свою мать. Он смотрел на воду. Вода играла, искрилась под солнцем, и от этого мелькания у него закружилась голова. И вдруг безумное, дерзкое желание овладело гусенком. Ни о чем не раздумывая, он поднялся, шагнул вперед, поскользнулся на глине, съехал вниз и плюхнулся в воду. Тревожно закричала клуша. Испуганные, вскочили дети. Но храбрец был уже далеко, целые полметра отделяли его от берега, он плыл, выставляя сзади то одну, то другую апельсинной яркости лапу с гордо растопыренными перепончатыми пальцами. Шея его была изогнута, как нос старинного корабля, на розовом клюве дрожали капли воды, в расширенных, с желтым ободком глазах прыгали искры. Он издал торжествующий писк, и вот один за другим начали скатываться и шлепаться в воду его братья и сестры. А на берегу стояла мать и звала их, звала…
Шла третья неделя. Гусята выросли и стали почти такими же, как мать. Первенец потерял свой яркий желточный оттенок; он был теперь неопределенно-белесым, с грязно-желтыми подпалинами. А Последыш принял цвет мышиной шубки, и черный клюв его блестел, как козырек школьной фуражки. Но никто из них не имел ни одного пера — только пух, младенческий пух окутывал их с головы до ног. Теперь даже головы их не умещались в материнских крыльях, и они дремали каждый сам по себе, кладя голову на свою спину или пытаясь засунуть ее под собственное худенькое, голое крыло. И уже не они ходили за матерью-клушей, а она брела за ними, скромно поклевывая траву позади важного гусиного стада.
Только стояли они еще плохо. Стоило гусенку остановиться, как его начинало покачивать, словно лодку на волнах, когда она ныряет то носом, то кормой. Во дворе жила кошка, обыкновенная, серая, с желтыми глазами кошка. Если кошка шла мимо (она не интересовалась гусями и никогда не обращала на них внимания), они обязательно останавливались. Они замирали, покачиваясь, провожали ее взглядом, и тогда становилось заметно, какая тут несправедливость: тело у них такое же длинное, как у кошки, но у нее четыре лапы, а у них только две…
Наконец они начали оперяться. Спины и хвосты у них были по-прежнему в пуху, зато на крылья ряд за рядом легли крепкие молодые перья: у Первенца — чистые, как первый снег, а у Последыша — нежного пепельного цвета.
Неподалеку от лесничества протекала речка, а возле нее был прибрежный лужок с кустарником, объеденным козами, с травой, пестревшей перьями, которые гуси выбрасывали, когда чистились после купания. На этом лужку, на речке гусята проводили целые дни. Они умели плавать строем, стадом и в шеренгу, умели, сидя на воде, опускать до самого дна свои длинные шеи, а Первенец научился нырять так, что его не было видно, и однажды уже поймал под водой рыбку.
…Несчастье случилось позже, когда в лесу начала осыпаться малина, под каждой молодой елкой выросло по белому грибу, а в холодном небе по ночам стали падать звезды. Клуша давно перестала узнавать в огромных птицах, с которыми клевала из одного корыта, беспомощных птенцов, умещавшихся когда-то под ее крыльями. Но однажды ночью, дремля на своем насесте, она сквозь сон уловила короткий писк, и ее материнское сердце дрогнуло. Она открыла глаза, насторожилась, и тогда сквозь тонкие стены хлева до нее донеслись со двора звуки молчаливой борьбы, неуловимые для человеческого уха удары о землю мягких лап… Она закричала что было силы, и ее услышали. Хозяйка вскочила с постели, бросилась во двор, где паслись гуси.
Гусей не было. Она схватила фонарь и вот разглядела у корней березы едва приметные во тьме серые перья — разбросанные перья, и нежный молодой пух, и кое-где кровь. Хозяйка выбежала за калитку. Мрачно, шумели деревья на свежем по-осеннему ветру, и чудилось, будто за каждым стволом притаился рыжий зверь, а в зубах у него бьется, роняя перья, красивая, птица.
Она увидела их на дороге, под мостом, где не просыхает озерцо. Шуршала вокруг озерца трава, ветер гнал по воде рябь. В середине сидели гусята. Они сбились так тесно, что казались окаменевшей от ужаса многоголовой птицей. Надо всеми головами возвышалась одна — крупная, с широким клювом, с площадочкой у лба, на которой вот-вот разрастется бугор, — голова Первенца. И не было среди них только серой, с клювом, как козырек школьной фуражки, головки Последыша…